Проза отчаяния и надежды (сборник)
Шрифт:
Впрочем, тут следует оговориться. Дело в том, что доказательство той или иной мысли (и в художественном произведении, видимо, тоже) требует некоторого спрямления аргументов, отбрасывания иных нюансов и тонкостей. Я покривил бы душой, если бы не сказал, что социальный максимализм, нравственный ригоризм писателя в отношении к теоретическому и практическому социализму оборачивались порой, как и положено в диалектике, некоей обратной, теневой стороной. Язвительно смеясь в сказке над попыткой воплотить в обществе равенство способностей и ума — так называемое «биологическое равенство», которого, понятно, никогда не будет, Дж. Оруэлл тем самым как бы отбрасывал и попытки человечества достичь равенства политического, правового, экономического — институтов вполне реальных и кое-где на сегодняшний день вполне достигнутых. Дискредитируя само понятие равенства, писатель, как мне кажется,
Ответом, как мне кажется, и на этот вопрос стал его роман, написанный через шесть лет. В нем, если говорить о сердцевинном смысле его, писатель утверждает как раз, что без решения проблем политического, экономического и социального равенства, или, как размышляет в романе У. Смит, без создания человеческих условий жизни, люди, по-видимому, никогда не станут человечнее, а не став человечнее — им не создать человеческих условий. Вот «заколдованный круг» антиутопии, неразрешимая проблема романа, доминанта размышлений героя книги — последнего человека в мире «1984».
Строго говоря, этот круг — взаимоотношения личности и общества, свободы человека и государственного порядка — всегда в той или иной мере был и побудительным мотивом создания утопий и антиутопий, и одновременно камнем преткновения, о который разбивались мечты и иллюзии сотен и сотен писателей, мыслителей, философов. «Вспомним только строгие предписания Платона, Кампанеллы, Кабе и других, — писал, например, на рубеже веков исследователь утопий А. Свентоховский. — Кто бы захотел подчиниться им, тот должен перестать быть человеком (разрядка моя. — В. Н.). Там не только действия, но даже мысли и чувства урегулированы заранее, замкнуты и распределены в обществе, как пар по трубам. За исключением анархических утопий, которые хотят ввести в человеческие отношения совершенный хаос, или идиллий в стиле Морриса, все другие утопии давят личность тяжестью коллективной воли, некоторые же (например, Морелли и Кабе) желают, чтобы общество окаменело навсегда в неизменном виде… Самая ужасная тирания никогда не стремилась к такому безусловному задержанию прогресса, как многие утопии, намеревавшиеся стереть всякую тиранию».
Эту же проблему по-своему пытался решить Оруэлл. Можно ли «улучшить человеческую природу, пока не изменена система», спрашивал писатель в конце тридцатых в очерке о Диккенсе, и, с другой стороны, есть ли польза «в изменении системы до того, как улучшена природа человека»? А в конце сороковых эта проблема уже поднималась им в глобальном масштабе: его уже не интересовали частности или похожесть своих социальных конструкций на те или иные конкретные общества, — теперь он смешивал воедино как страхи свои относительно близкого будущего, так и робкие надежды на него. Цивилизация и человек — вот о чём думал теперь Дж. Оруэлл, отгородившись и от людей и от цивилизации километрами земли и воды…
«Если ты человек, Уинстон, то — последний человек, — говорит в романе О'Брайен. — А наследники — мы. Ты хоть понимаешь, что ты один?»
Последний человек в мире страха, предательства и мучений, в мире, где прогресс будет измеряться не уменьшением, а увеличением боли и неблагодарности, в мире, который уже теперь основан на ненависти, бешенстве и упоении победой. Утверждают, что Дж. Оруэлл так и хотел назвать свой роман — «Последний человек в Европе», последний — как носитель и выразитель именно человечности. Ведь человечность толкает его героя на борьбу с мощной тоталитарной системой, и именно человечность «вышибают» из него палачи, заставляя предавать последнее — любовь к Джулии… Но, увы, книга с таким названием уже была — роман «Последний человек» (тоже довольно мрачноватую утопию) выпустила в начале прошлого века Мери Шелли. И тогда — на этом сходятся многие исследователи — Дж. Оруэлл просто поменял последние цифры года написания своего романа — 1948 — и вывел на обложке: «1984».
Что он хотел этим сказать? Являлась ли эта анаграмма намеком на апокалипсические предсказания средневекового монаха Нострадамуса? Или, как замечают некоторые, Оруэлл, писатель реалистического плана, не захотел относить свои «картины» слишком надолго вперед, как бы говоря тем самым, что если до этого
Казалось бы, какое имеет значение эта похожесть? Но если говорить об утопиях и антиутопиях, то вся история их, в отличие от прочей литературы, это, на мой взгляд, публичный, непримиримый спор по сущностным проблемам человечества всё новых и новых поколений писателей, мыслителей, учёных. Утопии, предсказывая будущее, выдвигали определённые идеалы, которые, как я пытался доказать, каждая последующая эпоха трансформировала. А поскольку жизнь меняется медленнее, чем мечталось романистам, поскольку идеалов, связанных с лучшим будущим, всегда находилось больше, нежели их может раскрыть самая полная утопия, авторы их волей-неволей вынуждены были учитывать выдвинутые предшественниками идеальные конструкции и либо принимать, либо отбрасывать их на основании уже новой действительности. Ведь и у Кампанеллы висели в городе ящики для доносов и доносительство считалось не пороком — участием граждан в управлении государством…
Словом, «спор» утопистов шел и от писателя к писателю (с «Утопией» Т. Мора спорил, образно говоря, «Город Солнца» Кампанеллы, с которым, в свою очередь, спорил Ф. Бекон), и порой от книги к книге одного и того же автора (как, например, у Герберта Уэллса или Олдоса Хаксли). Самый современный Э. Берджес, допустим, всю первую часть своего романа «1985» отдал комментарию и собственной трактовке антиутопии Дж. Оруэлла, к чему мы еще вернемся, а тот же Дж. Оруэлл своей последней книгой как бы спорил с идеями, выдвинутыми раньше и Дж. Лондоном, и Г. Уэллсом, и Е. Замятиным, и О. Хаксли. Последний, как пишет В. П. Шестаков, задумал свой роман «О дивный новый мир!» как «пародию на научную фантастику Г. Уэллса», а Уэллс некоторыми своими романами сознательно оппонировал У. Моррису, его книге «Вести ниоткуда», которая, в свою очередь, родилась только благодаря появившейся за два года до нее утопии Э. Беллами «Через сто лет». Удивительно ли тогда, что цепная реакция идей, выдвигаемых социальными экспериментаторами, впередсмотрящими человечества — утопистами, коснулась и этих двух романов — «Железной пяты» и «1984»?
«Капитализм почитался социологами тех времен кульминационной точкой буржуазного государства, — пишет Дж. Лондон в своем романе. — Следом за капитализмом должен был прийти социализм… цветок, взлелеянный столетиями, — братство людей. А вместо этого, к нашему удивлению и ужасу, а тем более к удивлению и ужасу современников этих событий, капитализм, созревший для распада, дал еще один чудовищный побег — олигархию». Это было сказано в начале столетия, и подчеркивалось: «Трудно даже представить себе ее характер и природу». Дж. Оруэлл, которому было шесть лет, когда вышел роман Дж. Лондона, не только наблюдал «природу» этой олигархии, не только на собственном опыте пережил тенденции, которые ощущали и Е. Замятин, и О. Хаксли, но к 1948 году понял: на земле может родиться нечто большее — власть «олигархического коллективизма», власть могущественных партий, способных подчинить себе даже сознание масс.
И «Братство» (как «Эра Братства»), и «олигархия», и такое понятие, как «прол», — все это «вынырнет» спустя сорок лет в романе Дж. Оруэлла. И если в «Железной пяте» писатель говорит, что «общество состоит из трех крупных классов» — богатейшей плутократии, среднего класса и пролетариата, то в «Книге Гольдштейна», которую в обществе «1984» читает Уинстон Смит, Дж. Оруэлл называет их «Высшей, Средней и Низшей группами людей». «Средний класс, — пишет Джек Лондон, — это тщедушный ягненок между львом и тигром. Ушел от одного — как раз попадаешь в пасть к другому. И если с вами расправится плутократия, рано или поздно с плутократией расправится пролетариат». У Оруэлла, во всяком случае в «Книге Гольдштейна», надежд на будущее поубавилось. Власть Высших, пишет он, время от времени опрокидывали Средние, которые, призвав под свои знамена Низших, провозглашали, что сражаются за всеобщую свободу и справедливость. Но стоило Средним взять власть, как они тут же возвращали Низших на положение рабов, а сами становились Высшими… За этими словами писателя стоял уже новый социальный опыт, опыт предательства и извращения революционных идеалов, опыт близкого знакомства с политиканствующим «социализмом», с бесчеловечными фашистскими режимами, опыт неразрешимого, казалось бы, «заколдованного круга» противоречий личности и общества.