Прямая речь
Шрифт:
Близким Высоцкому людям часто обращают вопрос: «Почему не спасли Володю?» Мол, если бы они были рядом… Да ничего бы они не сделали. Как его спасешь? Алла Демидова верно сказала: «Это все равно, что останавливать руками взлетающий самолет». Энергетика такая. Такое упрямство, вера в собственные силы, в свой путь. Тут не уговоришь, не остановишь. И это не к одному Высоцкому относится.
Что такое пошлость? А разве пошлость имеет обозначение? Банальное слово, сто раз сказанное, уже пошлость. Другой звук из другой классовой прослойки — тоже пошлость. И что делать? Судить так категорично? Я считаю, что в искусстве можно все, что не оскорбляет человеческую нравственность по общепринятым нормам морали. Нельзя, например, писать на улице.
Из поэтов люблю Пушкина, Тютчева, Анненского, Пастернака. Хотя возле каждой грибницы есть еще и опята: Ходасевич, Георгий Иванов. А из писателей — Гоголь, Платонов, Булгаков, Шварц. Из современников — Федор Абрамов, Шукшин. Из городских — Юрий Трифонов, с которым я лично был знаком. «Грибница» — Маканин.
На вопрос: «Кем я себя считаю — писателем, актером, режиссером или телеведущим», — отвечаю: «Никем». Чем-то должен был заниматься по судьбе, но попадал все время рядом, а не в точку. Где-то должен быть, но не здесь. Такое ощущение испытываю до сих пор. Наверное, это как-то не по-христиански, что ли.
Компромисс оказался разрушающим. Конфликт между желанием остаться самим собой и неумением это сделать разрешить не удалось. Хотя я и держался, сколько мог.
Никогда не думал, что я могу зарабатывать деньги литературным творчеством. Это единственная форма моего заработка сегодня. Пушкин умер в долгах. Почти все классики служили где-то. Нельзя думать, что книжки прокормят, а у меня эта возможность есть.
Пушкин сказал: «На свете счастья нет». Счастье — понятие глубоко субъективное. Для каждого свое. Оно не бывает продолжительным, на день-два, закружилась голова. Проходит время, и если прожил жизнь наполненно, интересно, оборачиваешься: вот тогда было даровано счастье, а ты этого не понимал. Раз ты тогда не понимал, а теперь понимаешь, так какое же оно счастье?
Терпеть не могу зиму. Всю зиму дома сижу. Я, правда, и летом сижу. И осенью. Это своеобразная форма лени. Живу по принципу: «делаю, что хочу».
По большому счету курево — одна из немногих форм разврата, которую я еще могу себе позволить. Почек нет, а всему остальному — ничего уже не убавит и не прибавит. Глупо думать о каких-то болячках, когда твоя голова лежит на плахе. У меня было даже такое четверостишье:
Когда умру, когда мой час пробьет, Диагноз свой поставят мне врачи: Он умер от злокачественной жизни, Какую с наслаждением влачил.Нужно эксплуатировать то, чем наделила тебя природа. По-моему, это совершенно несложно: главное не лениться и никогда не говорить себе, что это я уже умею. В творчестве не существует ни границ, ни совершенства. Это достаточно банальные и известные все вещи, но другого секрета у меня нет.
Если бы не болезнь, актерство бросил бы точно. Для взрослого мужчины это несерьезно.
Наибольшее удовольствие я испытываю от пера и от всего, что из-под него выходит. Было бы большим нахальством сказать, что я умею это делать хорошо, потому что всегда найдется тот, кто делает это лучше, но именно писанина приносит мне особый кайф. Когда писателю Виктору Астафьеву говорили, что он последний русский гений, он отвечал: «Мне приятно это слышать, но когда я прихожу домой, а там на полках стоят Чехов, Толстой, сразу как-то успокаиваюсь».
Когда мне начинают говорить про мой талант, я, памятуя Астафьева, успокаиваюсь сразу же. И думаю лишь о том, чтобы в общей очереди ремесленников, с которыми мы все делаем одно дело, не быть последним. Я не пытаюсь выдать себя за скромнягу-парня, великий Гете сказал, что скромными бывают только негодяи, просто так всегда считал и считаю. Да, и откровенно говоря, в своем нынешнем положении, кроме как смотреть в окно и «дурковать» что-то на бумаге, я ничем другим серьезным больше заниматься не могу. Хотя в начале жизни считал это занятие вторичным.
Я понял, что грешил много. И поэтому пришло возмездие. Как аукнется, так и откликнется.
До сих пор не могу простить себе ситуацию с Анатолием Васильевичем Эфросом. Дело не только в том, что он умер, когда пришел на Таганку, и его смерть как бы разоблачила наш поступок. Любая запальчивость делу вредна. Есть правота, но есть и правда. Не стало Эфроса, и живи с этой правотой. Кому она теперь нужна? Что было у Анатолия Васильевича в ту пору жизни, мы плохо знаем, мы ищем чистую модель: мол, он, Эфрос, не должен был идти режиссером на Таганку. А что его толкнуло к этому — неизвестно. Становиться в позу, я имею в виду себя и Смехова, проще всего. Эфрос не был рациональным счетчиком, он был человеком эмоциональным, ему казалось… Впрочем, откуда нам знать, что ему казалось. Нужно-то ему было немного: позвонить паре-тройке людей с Таганки и сказать: ребята, вы на руинах и я на руинах. Что ж мы будем сидеть и оплакивать эти руины? Давайте соединим усилия и посвятим их искусству. Ну, а вернется Любимов, придумаем что-нибудь. Вот и все. А он пришел в сопровождении начальства, которое его нам представило. Мне это не понравилось.
Нина — не первая жена. Первый брак был ошибкой. Я женился, уже будучи актером Таганки, довольно поздно.
Видимо, я старею. На смену сарказму приходит сентиментальность. Я не разделяю оптимизма многих, которые сегодня кричат: «Подумаешь, культуру убили, растащили. Развалили образование. Россия — великая страна, снова все родит!» Это пустословие, которое ничего под собой не имеет, кроме попытки защитить творящиеся безобразия. И, наверное, будь я по масштабу гений, я бы относился к происходящему спокойнее, не было бы паники. Но я отчетливо понимаю, что гением не являюсь, и отсюда — какой-то временный стресс, нормальная реакция каждого человека на происходящее. Начинаешь думать, что все состоит не только из белых и красных. Что был, например, композитор Римский-Корсаков. Но, с другой стороны, был ведь и совсем скромный композитор Борис Мокроусов. Кто вспоминает о нем теперь? Уходит из жизни Олег Иванович Борисов, и мне кажется, что вся страна должна замереть в скорби, что должен быть национальный траур, чтобы все задумались, какой человек от нас ушел. Ничего подобного…
Живя в такой забывчивой стране, задумываешься: а как же люди? Как они жили, как умирали, совсем мало успев сделать? И их обязательно нужно вспоминать, хотя бы просто для того, чтобы порадовать их родных, уверить в том, что мир все-таки не окончательная скотина. И потом, что останется и от тебя самого и как к тебе потом отнесутся? Ведь не хотелось бы, чтобы уже после смерти тебя тревожили лопатой…
Я стараюсь не тревожить. Одно дело, когда как Шевченко: «Помяните незлым, тихим словом». И совсем другое, когда покойный Карабичевский так трогал Маяковского, как уже не имел права живой трогать мертвого. Есть же предел, барьер, за который нельзя заходить, иначе тебя утягивает туда же. Так ведь и получилось. Да и с самим Маяковским тоже, как он тревожил прах Есенина! «Можно или нельзя? Хорошо или плохо? Самоубийца! Алкоголик!» И что же? И пяти лет не прошло, покончил с собой, не алкоголик, совсем даже не пьющий. Значит, так нельзя, нужно как-то иначе.
Я был тогда очень злой. Может, это не выражалось ясно, но сейчас понимаю, что был. В молодости это как бы еще оправдываемо, но я был такой же противный и тогда, когда уже нельзя, когда люди обычно успокаиваются. Я был зол на весь мир и брезглив. Была целая серия интервью в газетах, пока я это не прекратил. Такая пора, когда я всех отторгал, всех обвинял. Все плохо, все плохие, мир поменялся. А это не совсем так. Вот, я думаю, и наказание пришло…