Прямой наводкой по врагу
Шрифт:
Через несколько дней мы поехали в Харьков, где, как и ожидали, получили «добро», ведь отец и мать Веры знали меня с 1939 года, знали, что Вера любит меня. Было договорено, что свадьба состоится в Киеве в начале февраля. Ну и, «как положено», много было выпито в честь будущего события.
До отъезда из Харькова я успел побывать в домах моих однополчан Винокурова и Сапожникова. Лев Николаевич еще лежал в московском госпитале, и я познакомился с его милыми старенькими родителями, которым довелось пережить немецкую оккупацию. Чтобы семья не голодала, профессор освоил изготовление спичек на дому, а его жена их продавала.
Бывшего «Мишу»,а теперь Самуила Сапожникова и его семью мы посетили вдвоем. Когда мой добрый приятель увидел на моих ногах парусиновые сапоги, он немедленно повел меня к себе на работу (Сапожников заведовал производством артели, изготовлявшей обувь). Во мгновение ока лучший мастер артели снял мерку, от предлагавшихся мной денег Самуил отказался, а через три дня в Киев с оказией прибыли замечательные хромовые сапоги, которым долго не было сноса.
В течение двух с небольшим недель, остававшихся до свадьбы, все время после окончания Вериного рабочего дня мы с ней неразлучны (я встречал Веру у заводской проходной). И по пути домой, и во время домашнего хозяйничания, и за едой мы беседуем, делимся воспоминаниями о том, что происходило с каждым в долгие годы разлуки, строим планы будущей жизни.
Самой серьезной темой, которую мы тогда обсуждали, было мое будущее: идти работать или продолжать учебу в институте? Никакой специальности у меня не было, о высшем образовании я всегда мечтал, но> быть Вериным иждивенцем в течение ближайших трех с половиной лет все же не хотелось. Верино мнение было однозначно — институт. Так же категорично высказывались родители. Я понимал, что в противном случае могу навсегда остаться без высшего образования, которое в те годы было предметом престижа и могло способствовать материальному успеху. Окончательное решение было единогласным, и я начал действовать. Об этом — следующие страницы.
Возвращение в институт
Вернувшись из Харькова, я посетил институт, который теперь назывался не индустриальным (КИИ), как до войны, а политехническим (КПИ). Надо было выяснить, как восстановить мой статус студента, утраченный в связи с уходом в армию весной 1942 года после окончания третьего семестра (то есть в середине второго курса). Момент для того, чтобы продолжить учебу, был подходящим: вскоре начинался четвертый семестр. Проблема состояла в отсутствии документов, подтверждавших, что до ухода в армию я окончил три семестра. Институтские архивы еще не были восстановлены. Не было у меня и зачетной книжки. (На фронте она вместе с бритвой и другими личными предметами хранилась в ящике из-под патронов. Уходя на передний край в «Балке смерти», я оставил мое добро на попечение Вани Камчатного, но во время памятного «драп-марша» об этом небольшом ящике никто не вспомнил.)
Из бесед в канцеляриях я узнал, что для восстановления моего статуса необходимо свидетельское подтверждение декана факультета или хотя бы двух преподавателей о том, что я окончил третий семестр. Внимательно прочел фамилии преподавателей в факультетском расписании занятий и экзаменов. Знакомой была лишь фамилия профессора, который в Ташкенте был деканом спецфакультета, а теперь заведовал кафедрой. Узнал, что застать его можно только в определенные часы и дни недели.
И вот через день или два я, все еще в офицерской форме, вхожу в кабинет профессора и, поздоровавшись, излагаю проблему. «Я вас помню, — отвечает он, — но на каком курсе вы учились, который семестр окончили, понятия не имею и ничего подтверждать не буду». — «Неужели вам недостаточно честного слова офицера?!» — взволнованно спросил я, а услышав отрицательный ответ, резко повернулся и, хлопнув дверью, покинул помещение.
В институт меня все-таки
Что оставалось делать? Огорченный, но не теряющий надежды на будущее, я заполняю очень подробные анкеты со сведениями обо всех моих и Вериных родственниках (и это несмотря на то, что изменилось название факультета — он уже не «специальный», а радиотехнический), оформляю временный студенческий билет — основание для временной прописки в Киеве, получаю карточки и «прикрепляюсь» к магазину, выполняю кучу формальностей, без которых, оказывается, невозможно существовать в этой новой жизни. (В течение ближайших месяцев мне удалось чуть-чуть подзаработать: 50 рублей на земляных работах и 30 рублей за три урока по алгебре тупой девятикласснице — по сравнению с потребностями суммы смехотворные.)
Четвертый семестр нашего «потока», состоявшего из трех академических групп (в общей сложности человек восемьдесят), начался 11 февраля 1946 года. В первый день занятий я успел обнаружить, что вместе со мной учатся десятка полтора фронтовиков, среди них трое инвалидов и три девушки в шинелях. Еще с десяток, если не больше, студентов носили шинели, но по их юношеским физиономиям было легко понять, что фронта они не видели. А вообще в аудитории много молодых (по сравнению со мной) парней и девушек.
Самым приятным открытием первого дня было то, что среди демобилизованных однокурсников я обнаружил четверых моих довоенных знакомых. С веселым и беззаботным Валерием Андриенко мы до войны учились на химфаке, а в июле 1941 года вместе рыли противотанковый ров у реки Ирпень; Борис Элькун был знаком по 98-й школе; Абрашу Заславского, Мишу Талалаевского и ставшего почти неузнаваемым из-за шрамов на лице (он горел в танке) Нему Гороховского я помнил как Вериных довоенных сокурсников. Обрадовался им почти как родным: теперь есть у кого перенять опыт вхождения в институтскую учебу после многолетнего перерыва, узнать о главных проблемах, которые меня ожидают, получить информацию о преподавателях и о всяком другом. Многим полезным поделились со мной ребята, но, к сожалению, ответа на вопрос, с чего начинать, я не получил, да его и не могло быть. Ведь память каждого конкретного человека функционирует по своим законам, и не существует универсальных приемов, чтобы оживить омертвевшие от долгого невостребования ячейки памяти с нужной именно тебе информацией.
Прошло несколько дней занятий в институте, и я осознал, что придется мне очень нелегко. В отличие от математических знаний, полученных в школе, из моей памяти почти полностью выветрилось все, что изучал по этому предмету на первом курсе и в Ташкенте. Это не давало возможности воспринимать лекции по разным предметам, создавало неизвестное мне ранее ощущение собственной ущербности. Оно огорчало и одновременно вызывало досаду, какое-то беспричинное и безадресное озлобление.
Вспоминаю, с каким напряжением я слушал лекции, стараясь следить за ходом мысли лектора, за длинными формулами и их преобразованиями. Куда там! Отвыкший от этого рода деятельности мозг не поспевал за происходившим на доске, на первых страницах моих конспектов сплошные пропуски и знаки вопроса. Особенно остро я ощущал свою несостоятельность, когда кто-нибудь из сидящих в аудитории мальчишек или девчонок (я был старше их на 4–5 лет!) обращал внимание лектора на ошибку в еще не дописанной формуле. «Как это он (она) успевает следить и замечать?» — с завистью думал я. Сильно раздражали меня разговоры студентов во время лекций. А однажды на лекции по математике я не утерпел и по-командирски приказал группе девушек, сидевших неподалеку, немедленно прекратить болтовню. (Несколько дней после этого случая они с робостью обходили меня в коридорах.)