Психея
Шрифт:
– Что у тебя за вид такой?
– спросил Сливинский, не успев еще поздороваться и разглядывая самым бесцеремонным образом мою фигуру.
– То есть как это какой вид? Рога у меня, что ли, нa лбу выросли?
– спросил я нарочно грубо, чтобы отвлечь его от этого щекотливого направления.
– Нет, не рога. Рога - это бы еще куда ни шло, а вот лицо у тебя как выжатый лимон стало, а под глазами синяки.
Я молчал.
– А знаешь, брат, что?
– вдруг быстро и волнуясь спросил Сливинский, - тебе не приходит в голову, что ты скоро должен умереть?
– Перестань, пожалуйста.
– Ты не веришь? Но я в твоем лице ясно вижу черты особенной духовной красоты.
Ага! Мне приходится хитрить! Впрочем, я раньше знал, что так будет. И я отвечал так равнодушно, что даже сам себе удивился: ни один талантливый актер не овладел бы тоном так естественно:
– Вот лежу на диване, понемножку думаю о бессмертии, с хозяйкой по вечерам беседую; вообще провожу время занимательно и не без пользы.
Сливинский уперся в мое лицо своим тяжелым взглядом.
– Все это ты врешь, братец, - заключил он внезапно, - у тебя теперь внутреннее кипение идет. Ну, да ладно, на откровенность я не напрашиваюсь. Я к тебе вот зачем пришел: представь себе, спиритизм, если с ним поближе познакомиться, вовсе, оказывается, не такое шарлатанство, как о нем протрубили!..
И он со свойственным ему пылом и красноречием начал излагать свою невероятно смелую, но в то же время не лишенную остроумия теорию медиумизма.
Воспользовавшись его минутной остановкой, я спросил:
– А ты что же делал за это время? Что ты мне о себе ничего не расскажешь?
– Я палец о палец не ударил, - отвечал Сливинский, необыкновенно быстро оставив своих стучащих духов.
– И знаешь почему? Во-первых, потому, что у меня оказывается призвание вовсе не к скульптуре, а к женщинам; любовь к женскому телу, должно быть, и заставила меня заниматься нашим искусством. А во-вторых, и это я уже говорю совершенно серьезно, наше с тобой искусство - страшно бедное искусство: оно холодно, как мрамор, с которым ему приходится иметь дело, и так же чисто. Может быть, я и ошибаюсь, но, по-моему, скульптор, которому предстоит создать что-нибудь бессмертное, должен быть таким отшельником и психопатом, как ты...
Удивительная странность: этот человек всегда высказывает то, о чем я думаю, но не решаюсь выразить словами, недаром же я его называю своей совестью. Интересно только, какими различными путями приходим мы к одним и тем же выводам.
– Знаешь ли, - продолжал между тем Сливинский, и я сразу, по нежным тонам, зазвучавшим в его голосе, узнал, что он заговорит о своем любимом предмете, - из меня, пожалуй, мог бы выйти какой-нибудь прок раньше, но теперь я так опустился нравственно, что погиб для искусства. Меня не удовлетворяет эта строгая чистота линий, этот безжизненный гипс. Живописцем я еще мог бы, пожалуй, сделаться, но потому, что у живописца в распоряжении краски, цвета, оттенки. Живопись чувственнее. Но я не хочу приписываться ни к какому цеху. Молодость дается человеку один только раз и уж, конечно, не для того, чтобы погубить ее, погрузившись, как это сделал ты, с ногами и руками в одно искусство. А смешивать два эти ремесла есть тьма охотников - я не из их числа. Я не знаю, что с собой самим делать, но зато наслаждаюсь мудро всеми дарами, которые доставляет человеку благая природа и его изощренный ум, причем на первом плане, конечно, ставлю женщин и женщин.
– И ты думаешь, тебе это "ремесло" не надоест?
– Никогда! Видишь ли, голубчик, я принадлежу к числу тех избранников, которые развили в себе такую тонкую и чуткую восприимчивость, что наслаждаются больше
– Отлично понимаю, что это только гастрономический разврат!
– перебил я с неудовольствием.
Сливинский поглядел на меня с удивлением. Он как будто не считал меня возможным на такое возражение.
– Может быть, ты и прав, - протянул он задумчиво, но тотчас же снова весь оживился.
– Да! Но сколько в этом разврате борьбы, сколько раз приходится напрягать все способности ума, всю силу воли! Послушай! Ты знаешь, до чего может дойти воля человека? Думал ты об том когда-нибудь?
На этот раз я заметил, что Сливинский с интересом ожидает моего ответа.
– Я не ручаюсь, вполне ли я понял твой вопрос, - отвечал я, - но если ты, так же как и я, под понятием о воле подразумеваешь всякое хотение жизни, то ведь тебе должно быть известно, что я всегда ставил человеку в заслугу возможно большее отрицание этой самой воли.
– Ах, оставь ты в покое прах своего Шопенгауэра!
– досадливо воскликнул Сливинский.
– Я тебя спрашиваю про волю в житейском смысле, то есть в смысле силы самых прозаических желаний. По-моему, эту силу желания каждый человек, даже и мы с тобой, можем довести до таких гигантских размеров, что для нас в мире ничего не будет невозможного!
Оказывается, по мнению Сливинского, волю можно развить путем постоянной упорной гимнастики, состоящей в том, что ежеминутно делать все противно своему желанию. Если мне есть в данную минуту хочется - я должен терпеть до крайности, хочется лежать - должен ходить, люблю спать на мягком - Должен приучить себя спать на камнях и т. д. Затем, когда человек совершенно подчинит себе таким порядком свою волю, то все окружающие его, не только люди, но даже и животные, невольно и незаметно начнут подчиняться силе его желаний. Тогда для человека нет ничего невозможного, кроме препятствий, представляемых временем.
– Понимаешь ли, - горячился Сливинский, - что, настойчиво и неутомимо преследуя одну идею, я могу не только папой римским или китайским императором сделаться, но даже величайшим гением или ученым. Слыхал ли ты о том, как один негр, безграмотный раб, довел свою память до такой остроты путем упражнения, что мог повторить наизусть около пятисот продиктованных ему восьмизначных цифр? Да это что еще! Я тебе приведу лучшие примеры. Ты думаешь, почему Наполеон из простого поручика сделался величайшим в истории императором? Ты думаешь - одно счастье? Да, конечно, отчасти и счастье, потому что с его предприятиями нередко совпадали благоприятные комбинации случайностей, но главным образом - сила желания. Там, где мы с тобой десятки тысяч раз упустим из рук наш случай, человек, твердо решившийся, воспользуется им, не останавливаясь ни перед риском, ни перед святостью традиций, ни перед сотнями кровавых жертв! Сила желания и уверенность! Это - всё, это - знаменитый Архимедов рычаг. В Священном писании сказано, что имеющий веру в горчичное зерно может сдвинуть с места гору. И это доступно всякому необыкновенно напряженному желанию. Исцеляют же факиры больных и воскрешают покойников!..