Псы господни (др. изд.)
Шрифт:
– Так она подписана королем польским, – отвечали ему, – а мы умнее рижан и покорились королю шведскому…
Ограбленные и опозоренные, беглецы кое-как дотащились до Вольмара, и крепость приветливо распахнула перед ними свои ворота, а в воротах пялились на земляков Тетерин и Сырохозин, переметнувшиеся к литовцам еще раньше.
– Возблагодарите бога, – говорили они, – за то, что живы остались. Ныне даже волки по ливонским дорогам не бегают, как бы их люди не загрызли…
Обвыкнув на новом месте, Курбский больше всего сожалел о своей библиотеке, и польские воеводы, дабы угодить знатному эмигранту, предлагали царю даже обменять библиотеку на
Василия Шибанова поймали близ Юрьева и, заковав его в цепи, доставили в Москву – чтобы разорвать, как паршивую собаку! Тиран, прочтя послание Курбского, впал в неспокойное уныние. Некий старец Борис Титов застал его в глубокой меланхолии, царь сидел, облокотившись на стол, перед ним стояло блюдо с объедками. Увидев Титова, он усадил гостя подле себя, велел доесть за него все, что осталось.
Титов, дабы угодить царю, даже вылизал тарелку.
– Вижу, любишь ты меня, раб мой верный?
– Аки пес предан тебе, о великий наш государь!
– Это мне любо, – отвечал царь. – Желаю по-царски одарить пса своего, так наклонись поближе ко мне.
Титов наклонился, а царь отрезал ему ухо. Отрезанное же ухо с поклоном нижайшим вернул его владельцу:
– Возьми на память о моей доброте. Мне для верных слуг, сам о том ведаешь, ничего не жалко.
Стерпев боль, несчастный жизни возрадовался:
– О, великий государь! Не изречь мне благодарности за добро твое, век за тебя бога молить стану…
Но ухо отрезав, царь оставил Бориса Титова в живых, и тот тихо убрался, рыдая от такой небывалой милости.
Жена Курбского была замучена в темнице, с нею убили и сына малолетнего, а младенца, которого она родила, Басманов прикончил одним ударом об стенку. Затем собрали всех слуг в доме Курбского, знать ничего не знавших, и всех утопили. Но иное выпало Василию Шибанову: даже под пыткой не отрекся он от своего господина, а когда вывели его перед плахой, чтобы срубить голову, он бесстрашно кричал народу:
– Всяк у нас смертен, а при вратах райских стоя, не отрекусь от князя, который добра желал земле русской…
Такая стойкость поразила царя, и, упрекая Курбского в измене, он написал ему: «Как же ты не стыдишься раба своего Васьки Шибанова? Он ведь сохранил свое благочестие, перед царем и перед всем народом стоя, у порога смерти, не отрекся от крестного целования тебе, прославляя тебя всячески и вызываясь за тебя умереть. Ты же не захотел сравниться с ним в благочестии…» Тошно было царю узнать, что Сигизмунд обласкал беглеца, Курбский получил во владение город Ковель («княжа на Ковлю», подписывался Курбский) – подобно тому, как и магистр Фюрстенберг получил от царя город Любим.
В гневе царь велел разорить поместье князя – ярославское село Курбы, всех тамошних крестьян побил, а село отдал татарским мурзам ради их «кормления». Ответ на послание Курбского царь писал в отъезде из Москвы, и академик Д.С. Лихачев верно заметил, что сейчас нам трудно, почти невозможно, определить написанное лично царем от того, что он заимствовал у других авторов, для нас неизвестных. Но уж ясно как божий день, что вся ругань по адресу Курбского принадлежит перу самого царя: дурак, собацкое собрание, бесовское злохитрие, пес смердящий, злобесное хотение, псово даяние, паче кала смердяе и прочее, – красоты языка Ивана Грозного…
Убежденный в собственном величии, Иван Грозный ни в чем не поступился перед доводами Курбского и, оправдывая себя, он с упорством маньяка утверждал свои главные аксиомы:
– Ежели государь волен людишек своих добром жаловать, то и казнить их головы тоже волен…
По его мнению, если человек и не виноват, то обязан муками и жизнью своей расплачиваться за грехи своих отцов и дедов, которые были повинны перед отцом и дедом самого Ивана Грозного. Вдохновенный, красноречивый деспот, он писал Курбскому, когда совершал объезд владения князя Владимира Андреевича Старицкого, и князь, сопровождая царя в этой поездке, не мог знать, что его царственный братец уже примеривает его удельные земли к будущей опричнине.
Владимир Старицкий еще не знал, что конец близок…
Человек мягкий и нрава доброго, он имел права на престол Рюриковичей, если бы у Ивана IV не родился наследник. Но царь знал, что Владимир – опасный соперник для его самодержавия, ибо немало бояр хотели бы видеть на престоле не Ивана IV Грозного, а именно Владимира Старицкого. Царь действовал размеренно: отнимал у брата поместья, насыщал его свиту своими соглядатаями, сковывал Владимира клятвами в верности, держал его в постоянном страхе, а чтобы страх был сильнее, он принудил его мать Ефросинью Старицкую к пострижению… Юродствуя, он притворялся любящим братом и дарил Старицкому иудины лобзания при всем честном народе:
– Пусть всяка тварь видит ласку мою к тебе…
Так, наверное, гнусная рептилия сначала обволакивает свою жертву ядовитой слюной, чтобы жертва, умиротворенная лаской, легче проходила в гадючью глотку. Запутавшись в делах Ливонии, где сам Макиавелли не разобрался бы, царь все зло за военные неудачи вымещал на боярах. Блаженны остались павшие в битвах, зато в муках кончали жизнь те, кто спасал себя в отступлениях. Война, изнурив государство, ничего, кроме ущерба, не приносила. Зато многим пришлось поступиться. Иван Грозный уже не думал о Ревеле, не зарился на земли эстонские, он даже обещал Эрику XIV свою помощь в борьбе с Сигизмундом, но с одним условием, которое удивляло тогда и удивляет теперь историков:
– Эрик шведский лучше брата мне станется, ежели получу с него Катерину Ягеллонову, для чего и велю Висковатову, чтобы важное посольство готовил в Швецию…
Ближним своим он пояснил свое странное желание:
– Ягеллонку хочу иметь в досаду королю Сигизмунду, чтобы, позоря ее на Москве, скорее мир с поляками устроить.
Вот логика! Воистину царская – подлейшая логика!
Осенью 1564 года войска Радзивилла повели наступление, и оно было успешно для литовцев, ибо в их рядах ехал и сам князь Курбский, который лучше Радзивилла знал слабые и сильные стороны своего «противника», которым стало для него отечество, им покинутое. Дремотно закрыв глаза, он покачивался в седле, убранном жемчугом, говорил о царе: