Птица в клетке
Шрифт:
Петер Браун и Йозеф Риттер, достаточно взрослые, могли уже записаться добровольцами в Waffen-SS [32] , поскольку в сорок третьем году минимальный возраст снизили с двадцати одного года до семнадцати. А подносить снаряды мог даже пятнадцатилетний, и мы, мелюзга, только завидовали, потому что многие настоящие посты вокруг зенитных установок обслуживают наши старшие знакомцы по Гитлерюгенду, а мы, такие же храбрые и способные, до этого еще не доросли. Можно было подумать, им поручали главные роли, а мы могли рассчитывать выйти лишь на замену.
32
Войска СС (нем.).
Но вскоре и нам представился
Вернись наш друг к жизни, мы бы надорвали животы со смеху, но с тех пор, как его не стало, я ни разу не рассмеялся и ни с кем больше не разговаривал по душам. Так началось мое неодолимое одиночество: с огромной дырой внутри я бродил сам по себе. А время от времени опускал глаза и удивлялся, не видя никакой дыры.
Впереди ждали и другие потрясения. Мы, подносчики боеприпасов, привыкли жить бок о бок, вместе есть в столовке и ночевать в одной казарме. Киппи был мне закадычным другом, но и среди остальных у меня появились хорошие приятели. А потом нас что ни день стали тасовать и отправлять в разные сектора. В увольнение отпускали все реже, и мы отчуждались от родных. Как и все остальные, мы сделались солдатами.
В тех редких случаях, когда я получал увольнительную, мама, похоже, совсем не огорчалась, что к установленному сроку мне нужно будет вернуться в расположение части.
Стоило мне развалиться на диване, как она интересовалась, в какой день я отбываю. Узнав день, уточняла время. И не выспрашивала, чем я занимаюсь и не опасно ли это для жизни. Меня задевало, что мать явно испытывает облегчение, выпроводив меня из дому. Со мной она вела себя нервозно и даже как-то пугливо. Если, выходя из спальни, она замечала меня в коридоре, то сразу ныряла обратно. Если, находясь на первом этаже, слышала, что и я где-то поблизости, то могла часами отмокать в ванне. Как только я появлялся на кухне, она прерывала любое свое занятие. Однажды мама делала себе бутерброд, но, завидев меня, бросилась драить раковину – на мой взгляд, совершенно чистую. Я нарочно задержался, но она проявила упрямство и есть бутерброд в моем присутствии так и не стала. За столом она, бывало, просто гоняла еду по тарелке. Наверное, неплохо было бы ей подумать и обо мне, а у меня у самого язык не поворачивался привлечь внимание матери к моей пустой тарелке – я же не нищий, чтобы выклянчивать съестное.
С введением карточной системы моя бабушка совсем занемогла и целыми днями не вставала с постели. Если мы сталкивались с отцом, тот всегда интересовался как и что. Когда я намекал на мамины странности, он все отрицал, со вздохом протирал глаза или же спешил по своим делам.
Бомбежки усиливались, и в нас – ребятах, служивших на постах ПВО, – зрела безрассудная храбрость. Материнское отношение притупило во мне чувство опасности, а в критические моменты даже толкало на риск. В некотором смысле это была свобода: когда за меня никто не опасался, я и сам меньше боялся за себя, – но пустота у меня в груди ширилась. Как-то раз во время воздушного налета, когда я следом за двумя новичками помчался в убежище, находившееся метрах в двадцати, линия огня сбила меня с толку. Предрассветный налет оказался неожиданным, ведь мы уже рассчитывали, что дежурство будет спокойным. Когда в воздух взмывали столбы земли, создавалось впечатление, будто противник атакует не сверху, а снизу. Так думать было удобно: страх утихал. Верилось, что пронесет; понадеявшись на удачу, я, как подсказывало чутье, рванул вправо.
Надо сказать, я был счастлив, как ребенок, когда очнулся в госпитале и увидел плачущую надо мной мать, которая вновь называла меня «бедный малыш». Но тогда я еще не знал степени своих увечий. Никто не спешил открывать мне правду – слишком велика была радость от того, что я вообще остался в живых, а сам я ничего не замечал. Тайну выдали родительские лица: полуулыбки отца и матери скрывали какую-то невысказанную жалость, и до меня стало доходить, что не все так замечательно.
Лучше бы мне было никогда больше не видеть себя в зеркале. Я потерял часть скулы под левым глазом, не мог пошевелить левой рукой ни в плече, ни в локте и лишился нижней трети предплечья. От потрясения – думаю, еще больше, чем от самих увечий, – меня покинули последние силы. Дома, просыпаясь в своей постели, я откидывал одеяло, чтобы проверить, не сон ли это, но худшее подтверждалось; утешение приходило только вместе с забытьем. Время от времени я ощупывал провал на лице, дряблую кожу и твердый змеевидный рубец.
Проспал я не один месяц. Мама будила меня, чтобы покормить, я проглатывал лишь пару ложек еды, которой она меня пичкала, и опять погружался в дремоту. В туалет ходил тоже с маминой помощью: она прижимала к животу мою голову и никогда меня не поторапливала. Когда мне случалось посмотреть на изувеченную руку или перехватить направленный на нее материнский взгляд, мое стремление восстановиться терпело жестокий удар.
Если в конце концов я пошел на поправку, то исключительно благодаря Пиммихен. Как-то среди ночи ко мне в комнату вошли родители; сперва я подумал, что начался очередной воздушный налет, но оказалось – я почувствовал это, завидев, как отец утирает глаза платком, – меня хотели отвести к бабушкиному смертному одру. Наш спуск со второго этажа на первый отнял у меня все силы и вынудил прилечь на кровать рядом с бабушкой. Шел час за часом; мы с ней оба лежали навзничь; от стонов Пиммихен пробуждались и нарастали мои собственные. Когда я открыл глаза, в комнате уже стоял яркий, пыльный столб дневного света. Мы с бабушкой едва не соприкасались носами; она смотрела на меня слезящимися от катаракты глазами, а улыбка ее получалась местами неровной, словно губы Пиммихен были зашиты непрочными нитками слюны.
Мама сказала, что мне нужно вернуться к себе в спальню, так как бабушке требуется отдых, но заново расставаться нам не хотелось. Говорить Пиммихен не могла, она лишь слабо пожимала мою руку, а я – ее. Наши движения были несогласованны, и это создавало между нами какое-то особое единение. Любопытно, что мы вместе порывались сесть, чтобы мама смогла нас покормить: несмотря на разницу в возрасте, положение наше было одинаковым. Каждый неустанно наблюдал за другим, и, когда у одного с подбородка стекал чай или выпадало изо рта картофельное пюре, слишком рьяно заталкиваемое туда мамой, мы дружно посмеивались. Постепенно у Пиммихен начал восстанавливаться аппетит – еще половину маленькой картофелины, еще две ложки супа; не отставал и я. Бабушка поднималась с кровати, чтобы пройти через всю комнату за полотенцем, – и я тоже. Я гордился ею, она гордилась мной.
Когда к Пиммихен вернулась речь, я узнал много нового и интересного. Мой дед Пимбо увлекался соколиной охотой: у него был молодой сокол по кличке Цорн [33] , и как-то раз во время кормежки он укусил деда за палец. К счастью, укус пришелся на кольцо, так что ничего страшного не случилось, а иначе остался бы дед без пальца. Клюв был так силен, что перегрызал пополам мышь; возможно, сокола раздразнил блеск золота. От птиц можно ожидать чего угодно, сказала мне бабушка. А еще был случай: через открытое окно к ней в спальню залетела сорока и стащила рубиновые бусы. Хорошо, что бабушка увидела это своими глазами, а иначе обвинила бы в воровстве польку-домработницу.
33
Der Zorn (нем.) – ярость.
Родители сказали, что Пиммихен идет на поправку, коль скоро она заговорила, а значит, мне настала пора возвращаться к себе в комнату. Тогда-то, заметив целую череду мелких странностей, я и усомнился, что бабушка действительно выздоровела; или же это мама занемогла? Например, каждый день в любую погоду мама устраивала проветривание – во всем доме настежь распахивались окна. Но, невзирая на это, по утрам, когда я просыпался, мне в нос ударял тошнотворный запах кала, то есть либо у мамы что-то случилось с желудком, либо у Пиммихен, однако второе менее вероятно, поскольку бабушка в последнее время передвигалась вполне сносно, а комната ее находилась на первом этаже, ближе всех к туалету. Помимо этого, я однажды увидел, как мама выносит фаянсовый ночной горшок, но она так смутилась, что я не смог выдавить вопрос: у кого же так плохо со здоровьем? Неужели ночная слабость не позволяет ей даже выйти из спальни?