Птица
Шрифт:
Бабушка подумала и ответила без ожесточения:
— А как же. Есть. Сестра.
И тогда Люська заплакала. Поняла: конец. Она, видно, все еще ждала.
Но зато больше об отце не думала, не вспоминала. Когда вернулась мать, встретила ее ласково и вдруг сказала:
— Мам, чего ты меня своему делу не научишь?
— Что это ты? Ведь отец вроде тебя в артистки прочил.
— То в детстве. А теперь я хочу, как ты.
Мама вдруг заволновалась, посадила ее, как клиентку, на стул (это что же, родную дочку ни разу не причесала!), показала, как намыливать, смывать и накручивать
— Маркиза, да? — засмеялась Люся. — А, мам? Как тебе твоя дочка?
— Ну и ладно, — ответила себе мама. — Актрисой — там видно будет, а здесь можешь выучиться быстро, вот и кусок хлеба. Завтра на мне сама попробуешь. А я погляжу, какие у тебя руки.
Руки у Люси оказались подходящими.
Была белая стена. На ней — белая дверь. Светилась матово. Потом расплылась.
Через какое-то время был шепот и движение теней. И это расплылось. Больше, собственно, ничего не было. Долго не было!
Много позже снова за черным воздухом белая стена. И дверь. И возле — тоже белая спинка кровати. И на белой подушке темная голова. Чужая комната. Чужая кровать. Женщина спит чужая! Вот оно что: больница. В больницу попала.
Как? Когда же? Сразу пришла память: светлые гранитные плиты — парапет вдоль реки, гниловатый запах воды, светлая арка моста неподалеку. Трое парней — Миша Сироткин, Сережа Панкин и тот новенький, Алексей, от присутствия которого Люсю будто сковало.
Миша Сироткин сказал:
— На танцы пойдем? А, Люся?
— Как все, так и я.
— Нет, я тебя приглашаю. Я уже билеты взял.
А ей что-то в этом не понравилось. Что ж, только с ним, значит, и танцевать? И перед ребятами неудобно. И на танцы ей не хотелось, если честно говорить. Она бы пошла домой, полежала, да уж больно там тоскливо. И Люся ответила так:
— Пройди сперва по парапету до моста, тогда уж на танцы.
Миша сердито пожал плечами:
— Ты что, сдурела?
А Сергей сразу:
— А если я пройду, то со мной?
— Конечно. Только в воду не свались.
— Приглашение к подвигу, — будто сам себе проговорил Алексей.
И Люся не поняла, одобряет он ее или осуждает.
Сергей в самом деле начал взбираться по плитам. А Люсе вдруг стало скучно. И тяжело рукам, ногам, спине. Фонари на высоких столбах точно расплющились и поплыли. Вода была рядом, но ее нельзя было пить. А так хотелось пить! Там, неподалеку, автомат с водой. Мишка опять будет смеяться: «Ты меня разоришь на газировке!» Она последнее время все только и глядит, где бы попить. И как будто с каждым стаканом убывают силы. Она хотела сказать: «Пошли, попьем», но Сергей, балансируя руками, шел по стене, и она не решалась, а стала опускаться на землю.
— Люська, что ты?
Миша с Алексеем подняли ее, она еще говорила и смеялась, но почти не видела дороги, и теперь вот не помнила даже, как оказалась в больнице.
— Сейчас, сейчас, — шептала над ней женщина в белом колпаке. От ее рук пахло спиртом. — Сейчас он принесет сладкое… — И обернулась к кому-то: — Ну, все готово?
Потом она протерла спиртом Люсину руку у плеча.
— Сейчас будет укол, это не больно. (И правда было не больно.) А теперь пейте то, что вам даст этот юноша.
Кто-то нудно подносил к ее губам стакан с отвратительной теплой водой, в которой была намешана сода. Она сперва жадно пила и заедала вареньем. Потом больше не могла.
— Пей!
— Уже некуда.
— Пей, пей, пей.
Когда ее оставили в покое, она заснула.
Миша Сироткин первый заметил, что с Люськой неладно: прямо в новом пальто села на асфальт. Она, конечно, любит причуды (вот заставила будущего дипломата балансировать между танцплощадкой и грязной городской рекой!), но это уж чересчур, чтобы сесть чуть не в лужу во всем новом.
— Люська, что ты?
И кинулся поднимать. Но тело ее не пружинило, соскальзывало с его рук, а Люська будто бы отдельно от этого тела вела монолог:
— Нет, вы посмотрите, он уже возле моста. Миша, Миша, давайте добежим пока до автомата, попьем…
— Постой, Миша, — сказал Алексей, — гляди-ка, она вся побелела. Наверное, сердце. Ее нельзя трогать.
— Какое там сердце — она почти что разрядница по лыжам, — огрызнулся Михаил. Но он и сам уже видел, что дело плохо.
Они обхватили ее с двух сторон так, что ее ноги едва доставали до земли, и притащили домой. Догнавший их по дороге Сергей вызвал «скорую помощь». Он не поехал в больницу — у него была куча дел: приближались экзамены в школе и на курсах, а эти упросили взять их обоих, потому что каждый боялся, что чего-нибудь там не сумеет.
Девушка, лежавшая в машине на белых носилках, была без сознания. И потеряла все, что делало ее Люськой Алдаровой — беззаботной, безоглядной, пленительной в своей подвижности. Это было худое тельце, накрытое поверх пальто байковым одеялом. И это было острое лицо — замкнутое, закрытое от них и от ее сознания. И — неживые глаза под тяжелыми, почему-то набухшими веками.
Миша Сироткин старался не глядеть и боялся, как бы они там, в больнице, не вздумали вернуть ее домой, когда она придет в себя. Бывает такое. Мест-то мало. И Люська, вероятно, сразу затребует: домой. Нет, он не согласится. Кто за ней дома ходить будет? Так и надо будет сказать: пусть сперва вылечат. Скорее бы отдать ее в надежные руки! Скорее бы!
Алексей думал примерно то же. И тоже старался не глядеть — разве что чуть скосив глаза. И все боялся: не сумеют они с Мишей Сироткиным рассказать о Люсе все, как надо, и, значит, врачи не смогут (вдруг не смогут! Что тогда?) поставить диагноз. Вот этот, молодой, что поил ее кардиамином и колол ей камфару, он ведь отступился. «Ничего, — говорит, — не понимаю!» Ох, скорее бы, скорее больница! Что же она не приходит в себя?
Молодой врач сидел возле шофера, хмурился и был смущен: не смог привести в сознание. Не нашел средств. Это врачебный брак. Позор. Тоже мне врач! Все так и скажут: разве это врач?