Птичка-невеличка
Шрифт:
— Я ведь чего про то спросила, — сказала Борица.
— Что спросила? — отозвался Лукач.
— Ты-то сам что тогда делать станешь?
— Когда тогда?
— Когда тебе обед подадут.
— Поем, чего ж еще.
— А меня вспомнишь?
— Вспомню.
Женщина умолкла: вот и ладно, значит, там, на цветущей лужайке, во время обеда, Лукач ее не позабудет, и станет она витать меж ними обоими, а коли так — пусть себе дьявол балует сколько влезет, хоть и непросто Лукачу ответить, ежели враг пристанет: чего ж ты, давай, мол, хотел ведь когда-то взять Анну в жены!
— Она
— Пошла бы, — отозвался Лукач.
— А теперь поздно.
«Поздно-то, может, и не поздно», — подумал Лукач, но и эту мысль утаил. Позавтракал в молчании, достал косу и сказал:
— Ну, я пошел.
— Ступай, коли обещал.
— Не мог я иначе.
С этими словами Лукач вышел из дому и только тут вспомнил, что не поцеловал жену на прощание. А надо было, и сегодня — особенно: знал ведь, что поселилась в душе у жены тревога, тихая, небольшая, но все же… Да хоть бы и была она в безмятежном спокойствии, все одно — прощаться надо душевно, не зря ведь говорят, что всякий уход — вроде маленькой смерти.
Однако же возвращаться он не стал. Подошел к соседнему дому и стукнул в окошко:
— Спишь, Анна?
Анна тут же и появилась в окошке. Смуглое лицо овеяно утренней свежестью, в синих глазах застыла солнечная тоска. Красивая, длинная шея и узел черных волос.
— Уже идешь? — спросила она.
— Иду, — отозвался Лукач.
— И я потом приду.
— Когда?
— К полудню.
— Ладно.
«Какое там ладно, — подумал Лукач, — раньше бы надо, куда как раньше». Подумал, да не сказал: женщины ведь с ходу все понимают и, бывает, пугаются или загодя заковывают сердце в броню. Губы его тронула улыбка, и он пошел дальше.
Солнце еще не встало, но утренний свет уже заливал поля. Дивный покой царил кругом и полное безлюдье. Только две шальные сороки трещали над самой дорогой, плавали и ныряли в воздушном море, да томилась в тени огромной тыквы бродячая кошка, упрямо надеясь, что какая-нибудь из сорок вдруг забудется да и сядет на тыкву. Кукурузные листья светились зеленым светом, пшеничная стерня потемнела, в овсяных колосьях прятался и шуршал ветер.
Парило.
Мир поднимался, набухал, словно тесто в кадушке, и ворочалась где-то на донышке тревога.
Лукач шел полем, сперва по дороге, потом по тропке, что вела на Гужор, а тревога тем временем поднималась, набухала в его душе. Где-то там, на донышке души, кувыркались, играя друг с дружкой, два пушистых резвых зверька — прошлое и настоящее; нет-нет да и разойдутся не на шутку, и не уследишь, когда куснут один другого. Мысли гнались за чувствами, словно собака за кошкой. Когда кошкою была Борица, она так к собаке и ластилась, совсем ее не боялась, могла хоть на спину вспрыгнуть; Анна же — та сразу вся ощетинится, а синие глазища огнем полыхают, словно в жизни не случалось мурлыкать.
Эх, подумалось Лукачу, до чего же сложная штука — жизнь! И чем дальше — тем сложнее; не водить бы лучше безумного хоровода с Анной да с Борицей, не биться с настоящим и тем паче — с прошлым, а вместо того взять да и оглядеться как следует в этом светлом утреннем
Самое время было оглядеться. Поля остались за спиною, впереди лежали луга с редкими крапинами кустов. Первое, что бросилось ему в глаза, был старый крест на границе поля и луга, почти рядом с тропкой. Ветхий крест, подгнивший, без верхушки — то ли ветер слизнул, то ли время. Темная, замшелая перекладина дрожала в переливах света, а на левом ее крыле вроде бы сидела птичка. И точно: чем ближе он подходил, тем яснее видел на перекладине птицу. Была она с ласточку величиной, маленькие глазки-рубины смотрели на Лукача в упор; умела бы говорить, так непременно сказала бы: «Да это же Лукач Салка! Быть того не может!» Красивая была птичка, вся словно точеная, грудка — голубенькая, спинка — зеленая и красно-бурая головка.
У Лукача ажно дух захватило.
— В точности как та! — сказал он.
И правда, в точности такая была птичка, тогда, летом сорок четвертого, в том проклятом лесу, где они прятались с Анниным мужем. Та, что щебетала как нанятая, пока не пробудила его от дремы. Словно звонил непрерывно маленький колокольчик, возвещая опасность, — вот на что был похож этот щебет. И сковал душу Лукача страх, как сковывает ветки кустарника иней. Как же быть, думал он, бежать надо, бежать. Но рядом метался в жару Можа, раненный в ногу. Разбудить его и быстренько пробираться дальше?!
Птичка на кресте встрепенулась.
И разбудил бы, вновь застучало в мозгу. Как же иначе! Они ведь с Можей воевали бок о бок и к тому же — соседи. Но бедняга мог разве что ковылять. А ковыляя, от опасности не спасешься!
Птица летала кругами и щебетала, точь-в-точь как та, другая, в лесу.
Нет, не стал он его будить. Медленно поднялся, оставив на земле винтовку, и в одиночестве, крадучись, тронулся в путь.
Птица летала над ним, сужая круги.
Да, вот так оно и было: тайком ушел один. Уходил все дальше от Можи и вроде бы слышал его голос. Ужас был в голосе: Лукач, мол, где ты?! А он все шел и шел и уже не мог повернуть…
Так и брел Лукач все дальше и дальше сквозь чащобу воспоминаний, пока не ощутил мягкого прикосновения крыльев. Птица кружила прямо над головою, взмахивала крыльями над ухом, а сама все щебетала, кричала, рыдала.
Лукач побежал.
Семь потов сошло с него, пока он добрался до Гужора. Добравшись, отер лицо пучком цветущей травы, пробежался взад-вперед, чтобы вышибить из головы проклятую птицу, и с усердием взялся за дело. Ряды скошенной травы множились на глазах, так что к Анниному приходу почти вся цветущая трава лежала на земле.
— Ну, ты и постарался! — сказала Анна.
Старый раскидистый дуб высился над скошенной лужайкой. К подножию поставила Анна кошелку и горшок с обедом, потом перевязала платок и расправила юбку, словно бабочка крылья.
— Подойдешь на минутку? — спросила она.
— Чего ж, — ответил Лукач.
Протер косу пучком травы, повесил ее на ветку, у самого ствола — как положено. Точило оставил под дубом, пригладил волосы, обдернул рубаху, потом взглянул на Анну и сказал:
— Трава цветет.