Публицистика 1918-1953 годов
Шрифт:
«Страниц двадцать какого-то сплошного лая, напечатанного с таким типографическим распутством, которое даже Ремизову никогда не снилось: на страницу хочется плюнуть — такими пирамидами, водопадами, уступами, змееподобными лентами напечатаны на ней штуки, вроде, например, следующих: „Гра, Бра, Вра, Дра, Зра с кровью, с мясом, с шерстью…“ Что это значит и кого теперь этим удивишь? <…> Кстати сказать, узнал я из этих „Верст“, что „гениальный“ Белый написал новый роман…» Впрочем, достается и выступающим в журнале литераторам-эмигрантам — М. Цветаевой, в поэзии которой Бунину видится тот же ненавистный «авангард», и кн. Д. Святополку-Мирскому за его нападки на ретроградов-«стариков»: «А рядом с Цветаевой старается Святополк-Мирский: в десятый раз долбит, повторяет слово в слово все, что пишется о нас в Москве, наделяя нас самыми нелепыми, первыми попавшимися на язык кличками и определениями.» (Оба они, и Цветаева, и Мирский, как известно, вернулись в СССР и погибли).
Статья
Теперь, из Парижа и Приморских Альп литература «левой» эмиграции и их идеологи видятся Бунину как нечто общее. Так, в М. Слониме (который, по замечанию Глеба Струве, постоянно отдавал «предпочтение советского эмигрантскому» [14] ) и кн. Д. Святополке-Мирском он находит едва ли не единомышленников советских критиков А. Воронского, Д. Горбова, В. Полонского и др. «Но не отстает от Москвы и Прага, — утверждал Бунин в „Записной книжке“, — И вот опять: только что просмотрел в последней книжке „Воли России“ „Литературные отклики“ некоего Слонима, который счастливо сочетает в себе и заядлого эсера, и ценителя искусств, и переводчика <…> Удивительные „отклики“! Будучи якобы врагом большевиков, а на самом деле их единоутробным братом, который грызется с ним только из-за частностей, похваливая московский лай на нас, Слоним даже и Москву перещеголял: ничего подобного по лживости и пошлости я, кажется, даже в московских журналах не читал».
14
Струве Г. Русская литература в изгнании. — 2-е изд. — Париж, 1984.— С. 69-
И в самом деле, М. Слоним в своих инвективах далеко обошел А. Воронского или Д. Горбова, сохранявших в полемике хотя бы интеллигентность тона.
«Оплевать и разнести молодых и инакомыслящих, — писал он в „Воле России“, — вот чего добивается Бунин. Я не могу даже сказать, что он их ненавидит. Ненависть — слишком высокое чувство. В ненависти — трагедия. В злобе же — неведение, самомнение, чванство, зависть. Злоба — чувство низшего порядка. И именно со злобой подходит Бунин и к современной России и к ее искусству <…>
Спорить с такими уклонами мысли не приходится. Злоба всегда безнадежно мертва и тупа. И она жестоко наказывает тех, кто обращает ее в орудие борьбы. Напрасно восстает Бунин против большевиков как душителей свободы. Ему тоже чужд дух свободы и терпимости. Иной раз я со страхом представляю себе, что случилось бы с русской литературой, если бы на смену большевистским Лелевичам власть над искусством обрели бы цензоры бунинского типа и толка» [15] .
Проще сказать, феномены типа Лелевича, этого «неистового ревнителя» выдуманного пролетискусства и душителя того лучшего, что было в литературе метрополии (Ахматова, Замятин, Булгаков и т. п.), оказался ближе Слониму, чем Бунин. При это он «не замечает» одного важного обстоятельства. Если Бунин оставался в пределах оценки словом (пусть даже самой несправедливой), то рапповская критика в 20-е годы составляла лишь часть общей подавляющей инакомыслящих машины, так что продолжением разгромной рецензии или статьи могло быть приглашение писателя в подвалы Лубянки. Размежевание было принципиальным. Недаром М. Слоним, чисто ритуально назвав Бунина «очень хорошим писателем», тотчас именует его «мертвым» (опять-таки, совмещаясь с советской критикой).
15
Слоним М. Литературные отклики // Воля России. — № 8/9.— Прага, 1926. — С. 92–93.
Сам Бунин не желал мириться с предлагаемой ему ролью живого трупа, кадавра. Полемизируя с Д. Горбовым, Воронским, М. Слонимом, он писал в «Возрождении»: «Почему я обязан сходить в гроб ради каких-то Артемов Веселых, Пастернаков, Бабелей, Слонимов, да еще благословлять их? Я еще далеко не в Державинском возрасте, да и они далеко не Пушкины!» («Записная книжка», наст, изд., с. 232).
Для него, чей метод сформировался в дореволюционной России, характерна безоговорочная ориентация на классику («Инония и Китеж», «Думая о Пушкине», «К воспоминаниям о Толстом», «О Чехове», «Пушкинские торжества» и др.). Характерен в этом смысле спор при определении путей литературы
«В общем, в среднем французы пишут лучше нас, — утверждал Адамович, — острее, яснее, тоньше, гибче. Писательская техника их несравненно богаче, опыт разнообразнее. Французские романисты уже не прельщают ни натурализмом, ни „бытовизмом“ (советское словечко), которые многим из наших писателей представляются сейчас не только средством, но и целью. В частности, они поняли, что нельзя без конца делать ставку на внешнюю изобразительность и что здесь уже в конце прошлого столетия был достигнут некий „максимум“ <…> Все это французы уже поняли или чутьем почувствовали. У нас же еще многие молодые писатели тратят свои силы попусту и бьются в кругу, в котором после Толстого, собственно, делать нечего. <…> „Показать“ что-либо яснее Толстого нельзя, и всякие надежды на этот счет надо оставить. Надо вообще оставить этот путь. <…> Крайне интересно в этом отношении творчество даровитейшего и убежденнейшего из „толстовцев“ Бунина, особенно поздние его вещи, после „Господина из Сан-Франциско“, — исключительно четкие, безошибочно выразительные по внешности и все-таки куда-то дальше рвущиеся, как бы изнывающие под тяжестью собственного совершенства» [16] .
16
Адамович Г. В. О французской «inqui'etude» и русской тревоге // Последние новости. — Париж, 1928.— 13 декабря (№ 2822). — inqui'etude (фр.) — беспокойство, тревога.
Бунина, конечно, не могло не задеть упоминание его имени в этом контексте, особенно в связи с пресловутой «внешней изобразительностью», а также категорическое утверждение, будто бы «традиционный», толстовский реализм, по сути, исчерпал себя, свои возможности. «Пора бросить идти по следам Толстого? — сердито спрашивал он в ответной статье „На поучение молодым писателям“. — А по чьим же следам идти?» (Впрочем, сам же Бунин не мыслил свое творчество, свой метод в застывших канонах XIX века, находил в «Жизни Арсеньева» множество страниц «совершенно прустовских» и горячо отвечал критику Л. Ржевскому: «называть меня реалистом, значит <…> не знать меня как художника» [17] ).
17
Ржевский Л. Памяти И. А. Бунина // Грани. — 1953.— № 20.— С. 4.
Обращаясь к писателям-современникам, Бунин как бы соизмеряет их мысленно с Толстым и Чеховым, следствием чего является такая высота требовательности, что даже о талантливейшем Куприне говорится в тонах сочувственно-снисходительных. Столь беспощадная бунинская взыскательность, повторим, не была позднейшим, эмигрантским приобретением, она оттачивалась одновременно с ростом художественных завоеваний Бунина в собственном творчестве. Требуя от искусства глубины жизненного содержания, естественности и простоты, он, не колеблясь, отвергает любые имена, коль скоро в их произведениях (как ему кажется) серьезная попытка осмыслить мир подменяется игрой в глубокомыслие, следованием моде, формалистическим ухищрениям.
Здоровое же начало, пусть даже скромно выраженное, в творчестве сверстников или младших современников вызывает у него добрые и задушевные оценки идет ли речь о Семене Юшкевиче, «человеке большого таланта и сердца» («Памяти Юшкевича»), о сборнике сатирических стихов Дон-Аминадо «Наша маленькая жизнь» (одноименная рецензия), о безвременно ушедшем из жизни поэте Иване Савине или молодом прозаике Леониде Зурове.
Закономерно, что начиная с 20-х годов, когда заметно спадает накал политических страстей, в литературно-критической и мемуарной публицистике Бунина начинают преобладать позитивные тона («Чехов», «Эртель», «Джером Джером», «Петр Александров» — о принце Петре Александровиче Ольденбургском, «Записи» — о Семеновых-Тянь-Шанских и поэтессе А. П. Буниной, «О Шаляпине» и др.). Впрочем, в других статьях по-прежнему выступает едкая, бунинская аттическая соль («О Волошине», «Горький» и др.). Они составят затем книгу «Воспоминаний», которая воспринимается (при всей утрированности многих бунинских оценок) как высокая художественная проза. В этих очерках проявляется величайший изобразительный дар Бунина — мастера словесного портрета (а порою — талантливого шаржа, блистательной карикатуры), под пером которого оживают люди с их неповторимой индивидуальностью, особенностями характера и психологии, с их жестами, мимикой, лепкой лица, мельчайшими подробностями, ускользающими от «обычного» взгляда (в уловлении которых и заключается знаменитое «чуть-чуть» подлинного искусства, о чем сказал некогда Л. Н. Толстой).