Пугало.
Шрифт:
— А ты не стесняйся, борода, — протянул Парамоше банку с черноплодкой старший из троих, седой по вискам, под шляпой лысина, неуклюжий, мешковатый с виду, в проволочных очках бухгалтерских, в потертом кожаном длиннющем пальто и в свитере, утыканном колючками репейника. — Ты глони, борода, коктейлю нашего, не пожалеешь.
И Васенька «глонул», закусив «чем бог послал».
Продлить трапезу решили на озере, под ушицу.
Уже сидя в лодке, Васенька понял, что у него хотят отобрать документы. Понял и проявил несговорчивость, даже строптивость, оказав сопротивление.
Где-то на середине озера седой и неуклюжий, похожий на бухгалтера, потребовал:
— Предъяви документы, козел!
— Чего-чего?
— Ксивы
И тут Васеньке нож показали, наглую самоделочку, субпродукт слесарный.
— Не отдам, — прошептал Парамоша, вспомнив, чем для него, бродяги, является в данную минуту паспорт, милостиво выданный ему властями после очередного, девяносто третьего серьезного предупреждения с условием, что он, Васенька, устроится на работу, приняв оседлый образ жизни.
Не так давно Парамоша, собравшись с духом, пошел устраиваться по объявлению вахтером в тот самый институт, где в свое время обучался, из которого ушел безо всякого сожаления, словно из поднадоевшей компании — на свежий воздух. Заявление подал завхозу. А на другое утро… сел в подвернувшийся на Витебском вокзале сидячий «Ленинград — Новгород» и очутился в Подлиповке.
Нет, что ни говори, а паспорт для Парамоши — единственная ниточка, связующая с обществом людей.
— Не отдам… — ухватился Васенька за карман, прижал документ к сердцу.
Когда ему разжимали руки, он бодался головой, смахнул с бухгалтера очки за борт. Однако ниточку в конце концов оборвали. Предъявил-таки Парамоша документы лихоимцам. Рассматривая ксиву, лишенный очков громила, близоруко щурился:
— Вот, глядите! На документе у фрайера бороды нема, а в натуре… Тут и к бабушке не ходи гадать: шпиен! Ясное дело. Может, она у тебя приклеена? — дерганул бухгалтер Парамошу за бородку, и тут же Васенька ощутил удар между глаз.
Били недолго. Но дружно. Выкинули из лодки, не поинтересовавшись, умеет ли он плавать? Выяснилось — умеет. Да и озеро в этом месте оказалось неглубоким.
В итоге, помимо отравления желудка, произведенного «коктейлем», получил Васенька многочисленные повреждения, в том числе и неглубокие ножевые ранения, нанесенные для острастки, а также кровоизлияния внутренние в виде синяков, и еще — повреждена была, скорей всего вывихнута в лодыжке, правая нога и рука левая не поднималась от плеча.
Только не спрашивайте, каким способом удалось бабе Липе дотащить раскисшего Парамошу до Подлиповки. Как всегда — чудом. На Руси каких только чудес не наблюдалось. Скажем, русское войско по льду Чудского озера чудом переходит, а вражеское — проваливается на дно. Или такой факт: от крепостного рабства до величайшей в мире революции дистанция у нас чуть более пятидесяти лет. Разве не чудо? Правда, чудеса наши чаще всего обоснованы усердием.
Вот и бабушка Липа, разве ж смогла бы она дуриком, без должного усердия, подхватить Васеньку и махом единым до избенки своей допереть? Ничего бы не вышло. А поусердствовала от души, и где он, тот Парамоша? На Олимпиадиной печке в себя приходит.
Еще на озере первым делом раны ему ключевой водицей промыла, подорожником целительным перестелила, платком своим чистеньким где надо перетянула. Привела бедолагу в чувство. Далее, во время сердечного с Парамошей разговора изловчилась да косточку в лодыжке на место поставила. Вякнул только, будто коту на хвост наступили. Руку затем добровольно старушке доверил: тяни, крути, бабка, вставляй, что надо, правь. Общупала, обласкала сустав, а там и щелкнуло, на прежнее место въехало. Отлучившись, нашарила в чащобе сухостоину крепкую, негрузную, приволокла поломанному Ваське подпорку. Стали
— Спасибо вам, бабушка. Что бы я делал без вас? Полагаю, что не долго у вас пробуду, — пропыхтел с печки, напоенный малиной с шалфеем, накормленный молоком козьим с блинами.
Олимпиада благодарно улыбнулась, счастливая от незряшного усердия, от сгодившихся усилий.
— Ты молчи, Васенька, отдыхай. Тебе соснуть во как требуется. Забудь про себя.
— Вы только не подумайте чего… Я в городе прописан. У меня документы. Не из тюрьмы сбежал…
— Забудь.
Олимпиада и думать в том, казенном, направлении не собиралась, не напомни Васенька о тюрьме. Ей пуще всего тоску-тревогу Парамошину убаюкать хотелось, боль в побитом теле утишить. Ну, а коли напомнил — потекла мысль от воображения: «Кто ты, Васенька? — размышляла, пока он спал. — Может, сынок мой, только искалеченный до неузнаваемости? Вот про тюрьму обмолвился. Хотя где уж там: моему-то родименькому все пятьдесят уже. А этому — есть ли сорок? Да и городской, сразу видать: бородку носит. Прежде бородка деревенским украшением была. Ныне — другая мода. И речь у него не наша, разговаривает гладко, по-печат-ному».
Ах Васенька, ах Парамоша! Вздохнешь печально, глядя на тебя. Откуда бабе Липе знать, какого ты поля ягода, какой формации личность? Не видывала она за свой крестьянский век таких выкидышей площадных. Разве что в последнее время — при мелькании за окном вездесущих туристов. Не видывала, не знавала, а главное — не обжигалась о них. Зато уж я с такими Парамошами бок о бок нажился! Немало таких Васенек, неведомых Олимпиадиному жизненному опыту, проводил я глазами в небытие, ибо ничем их спасти от смертельной печали было уже невозможно. Это из тех мечтателей слабовольных, которых поманило его величество Искусство, поманило красотой мечты, одурманило умственность, жиденькую волю всколыхнуло видениями прекрасного и отбросило тут же, как недостойных, непосвященных, неспособных каторжно, не разгибаясь ни в мыслях, ни в мышцах, трудиться, работать, ишачить, усердствовать. Нести крест художника. Отвергло, как непригодных к подвигу творца. Рассчитывавших исключительно на чудо. А чудо, если не ошибаюсь, — это итог, а никакое не начало, итог поиска, страстных движений интеллекта, обжиг веры, деформация любви-судьбы…
Спал Васенька долго. Очнется, справит что надо в сенях, даст ему баба Липа настою на угомон-траве, и спит Парамоша дальше. Окончательно пришел он в себя на третьи сутки. Первым делом курить пожелал.
Олимпиада, когда одежонку Васенькину в божеский вид приводила, наткнулась на пачку испорченных, размокших сигарет «Прима». Распотрошила каждую поштучно, табак на горячем противне разложила. Прокалила до шуршания. И — на газетку. Знала: проснется — хватится.
По четвергам автолавка наезжает. По просьбе полковника Смурыгина летом, посуху, шоферюга стал с шоссейки сворачивать: хлебушком на неделю обеспечит, сахарком, маслицем постным.
«Не позабыть теперь «Примы» для Васеньки брать. Васенька «Приму» курит», — наставляла себя Олимпиада.
Проснулся Васенька, закурил. Ноги с печки свесил. Бороду почесал. Олимпиада Ивановна в огороде копошится. У нее там какой ни есть урожай поспевает. Посмотрел в окно, заслоненное горшками с геранью. А за окном, похоже, дождик вот-вот соберется. Стемнело в полдень. Туча над деревней повисла.
«Зима скоро… — прикинул Парамоша. — Зазимовать бы здесь. А что? Предложу старухе вариант: дровами хозяйство ее обеспечу, с огорода картошку соберу и все остальное».