Пушкин в русской философской критике
Шрифт:
И символизм пьесы вдруг необъятно расширяется, делается пророческим: кажется, что певец говорит уже не о случайной смерти поэта от пули Дантеса, а о более трагической, теперешней смерти Пушкина в самом сердце, в самом духе русской литературы:
Где ж теперь твояМочь зеленая?Почернел ты весь,Затуманился;Одичал, замолк, –Только в непогодьВоешь жалобуНа безвременье…Так-то темный лес,Богатырь-Бова!Ты всю жизнь своюМаял битвами.Не осилилиТебя сильные,Так дорезалаОсень черная.В настоящее время мы переживаем эту «черную осень», этот невидимый ущерб, – убыль пушкинского духа в нашей литературе.
Василий Розанов
А. С. Пушкин
Удивителен рост значения литературы за последние десятилетия. Выключая имя Толстого, мы не имели за последние 1015 лет таких сил перед собою, какие имели решительно каждое десятилетие этого века. Но, несмотря на это, поступательный рост внимания к литературе не останавливается. В литературе творится меньшее, слабейшее, но, очевидно, вся литература, в целом своем, стала столь ценным явлением, ее плоды так ярки и непререкаемы, что недостаток отдельных ярких точек уже не ослабляет общей световой силы ее и внимание относится не столько к лицу писателя, сколько к существу слова. Недавно исполнилась 50-летняя годовщина смерти Белинского; теперь – сто лет со дня рождения Пушкина. Какое же имя не литературное и поприще вне литературы найдем мы, которое пробудило бы вокруг себя у нас столько духовного и даже физического движения. Наступило время, что всякое имя в России есть более частное имя, нежели имя писателя, и память всякого человека есть более частная и кружковая память, чем память творца слова. Кажется, еще немного, и литература станет у нас каким-то , «священною сагою», какие распевались в древней Греции: так много любви около нее и на ней почило и, верно, так много есть любви в ней самой. Это – огромный факт. Россия получила сосредоточение вне классов, положений, вне грубых материальных фактов своей истории; есть место, где она собрана вся, куда она вся внимает, это – русское слово.
Неудивительно, что место этого сосредоточенного внимания имеет свои святыни. Это не только сила; наоборот, сила этого духовного средоточия русского общества вся и вырастает из того, что оно сумело стать воочию для всех и для всех признанным святым местом. Замечательна в этом отношении оценка многих русских писателей: над гробом многих из них поднимался упорный и продолжительный спор об их так называемой «искренности». Какое было бы дело до этого, если бы литература была у нас только силою, или если бы она была только красотою: «прекрасное и мудрое слово» – разве этого недостаточно для бессмертия? Нет, до очевидности нет – у нас: начинаются споры, начинается внимательнейшее посмертное исследование слов писателя, проверяемых его жизнью. Так древние египтяне производили суд над мертвыми, и мы делаем через 2000 лет то же: с великой беспощадностью мы перетряхиваем прах умершего, чтобы убедиться в такой, казалось бы, литературно-безразличной вещи, как его чистосердечие. Что же это значит? что за критический феномен? Мы ищем в писателе, смешно сказать… святого. Томы его сочинений свидетельствуют об образности языка, о проницательности мысли, о прекрасном стихосложении или благоуханной прозе. И вдруг Аристарх, совершенно нигде не виданный Аристарх, замечает или заподозревает: «Да, – но все это было вранье». Замечание это нигде не обратило бы на себя внимания, потому что не содержит в себе, в сущности, никакого литературного обвинения, но у нас оно поднимает заново вопрос о писателе, и пока он не решен, место писателя в литературе вовсе не определено: начинается «суд» именно с точки этого специального вопроса, опаснейший у нас суд. И хотя немного, но есть у нас несколько репутаций, пользовавшихся при жизни огромным, непобедимым влиянием, которые, попав уже по смерти на черную доску, умерли разом и окончательно. Чудовищное явление: но оно-то и объясняет, почему у нас литература стала центральным национальным явлением.
Есть свои святыни в этой сфере, свой календарь, свои дорогие могилы и благодарно вспоминаемые рождения. Сегодня – первый вековой юбилей главного светоча нашей литературы. Мы говорим – «первый», потому что не думаем, чтобы когда-нибудь века нашей истории продолжали течь и в надлежащий день «26 мая» не было вспомнено имя Пушкина.
Сказать о нем что-нибудь – необыкновенно трудно: так много было сказано 6 и 7 июня 1880 года, при открытии ему в Москве памятника, и сказано первоклассными русскими умами. То было время золотых речей: нужно было преодолеть и победить, в два дня победить тянувшееся двадцать лет отчуждение от поэта и непонимание поэта. Ясно, почему битва была так горяча и блистательна, победа – так великолепна. Что нам остается сказать теперь? Увы, все золото мысли и слов исчерпано и приходится или вновь сковать несколько жалких медяков, или, лучше, подвести скромно итог тогда сказанному, без претензий на оригинальность и новизну. Так и поступим.
Пушкин – национальный поэт, вот что многообразно было утверждено тогда. Что значит «национальный поэт»? Разве им не был Кольцов? Почему же мы усиленно придаем это определение Пушкину, не всегда прибавляя его к имени Кольцова? Он не был только русским по духу, как Кольцов, но русскому духу он возвратил свободу и дал ему верховное в литературе положение, чего не мог сделать Кольцов и по условиям образования своего, и по размеру сил. Можно быть свободным и независимым – по необразованности; можно сохранить полную оригинальность творчества, не имея перед собою образцов или чураясь образцов, зажмуривая перед ними глаза. Этою мудростью страуса, прячущего перед охотником голову под крыло, грешили
Какая точность! Какое понимание человека и писателя! Что нового прибавил к этим шести строкам в своей блестящей характеристике Вольтера Карлейль? Ничего, ни одной черты, которая не была бы здесь вписана. Но человека можно понимать только в обстановке:
119
Здесь и далее обильно цитируется и анализируется стихотворение «К вельможе» (1830).
Как многое достигнуто одною заменой имени Марии-Антуанетты греческим: «Армида». Гениально поставленное слово воскрешает в вас разом «Сады» Де-Лиля, весь ложный классицизм, полусмененный пасторалью, когда придворные дамы, читая Феокрита, неудержимо разводили своих коров и навевали лучшие сны юному еще Жан-Жаку.
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?Но ты не изнемог от сладкой их отравы;Ученье делалось на время твой кумир:Уединялся ты. За твой суровый пирТо чтитель промысла, то скептик, то безбожник,Садился Дидерот на шаткий свой треножник.Бросал парик, глаза в восторге закрывалИ проповедовал. И скромно ты внималЗа чашей медленной афею иль деисту,Как любопытный скиф афинскому софисту.Тут опять мы припоминаем «Путешествие молодого Анахарсиса», которым на Западе и у нас зачитывались в XVIII веке. Заменою «Дидеро» – «Дидеротом», как писалось это имя в екатерининскую эпоху, новой пушкинской странице вдруг сообщается колорит времен Богдановича, Княжнина, Сумарокова. У Пушкина повсюду в исторических припоминаниях есть это удивительное искусство воскрешать прошлое, и помощью самых незаметных средств: он поставит, напр., неупотребительное уже в его время «афей», и точно вы находите в книге новой печати старый засохший цветок, екатерининский цветок, и чувствуете аромат всей эпохи.
Скучая, может быть… [120] Ты думал дале плыть. Услужливый, живой,Подобный своему чудесному герою,Веселый Бомарше блеснул перед тобою.Он угадал тебя: в пленительных словахОн стал рассказывать о ножках, о глазах,О неге той страны, где небо вечно ясно;Где жизнь ленивая проходит сладострастно,Как пылкий отрока, восторгов полный, сон;Где жены вечером выходят на балкон,Глядят и, не страшась ревнивого испанца,С улыбкой слушают и манят иностранца.120
«Скучая, может быть, над Темзою скупой…»