Пушкин
Шрифт:
XXX, I — Певец Пиров и грусти томной… — Евгений Абрамович Б а р а т ы н с к и й (1800–1844), один из наиболее выдающихся поэтов пушкинской эпохи. В период создания третьей главы поэтическая карьера Баратынского еще только начиналась и он воспринимался как поэт-элегик, а также как автор двух поэм: шутливой «Пиры» и романтико-психологической «Эда», в которой он показал себя тонким мастером психологического анализа.
10 — Но посреди печальных скал… — Реминисценция из стихотворения Баратынского «Финляндия»:
Громады вечных скал, гранитные пустыни, Вы дали страннику убежище и кров! (Баратынский, II, 105).12 — Один,
XXXI — Назвав два «ложных адреса» для характеристики образцов стиля письма Татьяны к Онегину (Парни и Баратынский), П предлагает читателю третью версию: письмо Татьяны характеризуется теперь как подлинный документ, вмонтированный в роман. По авторитетному свидетельству Вяземского, подтверждение которому можно видеть в черновом прозаическом наброске текста письма, поэт вначале стремился к столь далеко идущей имитации «человеческого документа»; что предполагал «написать письмо прозою, думал даже написать его по-французски» (Вяземский П. А. Полн. собр. соч., т. II. СПб., 1879, с. 23). Но и включив письмо Татьяны в своем «пересказе», П дал его текст вне обычной строфической структуры романа, выделив тем самым его инородность на общем фоне повествования.
13 — Или разыгранный Фрейшиц… — Фрейшиц — «Фрейшютц» («Вольный стрелок») (1820) — опера К. Вебера (1786–1826), в период создания главы была популярной новинкой.
Письмо Татьяны к Онегину
Прямое указание П на французский оригинал вызывало разноречивые суждения исследователей. В. В. Виноградов склонен был видеть в этом утверждении мистификацию П: «Ведь язык письма Татьяны, вопреки предварительным извинениям автора, — русский, непереводной. Он не предполагает стоящего за ним французского текста» (Виноградов В. Язык Пушкина. М.-Л., 1935, с. 222). Близок к такому пониманию и С. Г. Бочаров, предлагающий такое понимание: «Пушкинское письмо Татьяны — «мифический перевод» с «чудесного подлинника» — сердца Татьяны» (Бочаров С. Г. Поэтика Пушкина. Очерки. М., 1974, с. 78–79). Однако подобная постановка вопроса не отменяет того, что текст письма Татьяны представляет собой цепь реминисценций в первую очередь из текстов французской литературы. Параллели эти очевидны и много раз указывались (Сиповский В. В. Татьяна, Онегин, Ленский. — «Русская старина», 1899, май; Сержан Л. С. Элегия М. Деборд-Вальмор — один из источников письма Татьяны к Онегину. — «Изв. АН СССР. Серия лит. и яз.», 1974, т. 33, № 6). Целый ряд фразеологических клише восходит к «Новой Элоизе» Руссо: «То воля неба; я твоя» — «un 'eternel arr^et du ciel nous destina l'un pour l'autre» (part. I, lettre XXVI).
Сопоставление это тем более убедительно, что, как отметил Набоков, именно в этом месте и в письме Татьяны, и в письме Сен-Пре происходит смена «вы» на «ты» (правда, стилистический эффект такой смены в русском и французском текстах не адекватен). Целый ряд фразеологических параллелей можно найти и в других письмах романа Руссо. Л. С. Сержан высказал предположение, что основным источником письма Татьяны является элегия Марселины Деборд-Вальмоp (1786–1859) — второстепенной французской поэтессы, сборник стихотворений которой вышел в 1819 г. и потом несколько раз переиздавался (эту же параллель, но в значительно более сдержанной форме и не делая столь далеко идущих выводов, указал Набоков). Причину обращения П к элегии французской поэтессы исследователь видит в том, что «в этих стихах наш поэт нашел, очевидно, то, что он так ценил в творчестве А. Шенье <…>: изумительную, неподдельную и с к р е н н о с т ь» (разрядка Л. С. Сержана, ук. соч., с. 545). Текст элегии Деборд-Вальмор, действительно, имеет ряд точек соприкосновения с письмом Татьяны, позволяющих утверждать, что он был известен П и был у него на памяти во время работы над «письмом». Однако выводы Л. С. Сержана представляются весьма преувеличенными. Элегия Деборд-Вальмор — своеобразный набор штампов (что, конечно, не отменяет субъективной искренности поэтессы, которую акцентирует исследователь, рассказывая о ее трагической
«Почти одинаково словесно и «сценически» дано описание первой встречи («Ты чуть вошел…» и т. д.): узнавание, смятение и, наконец, одно и то же восклицание — «Вот он!»; ср. стихи 9-16. Эти слова невольно приводят на память знакомые строки: «И дождалась… Открылись очи; Она сказала: это он!» (Сержан Л. С., цит. соч., с. 543). Ср., однако, параллель в тексте Карамзина, написанном более чем за четверть века до публикации элегии: «Наталья в одну секунду вся закраснелась, и сердце ее, затрепетав сильно, сказало ей: вот он!» (Карамзин, 1, 632). П потому и обратился к элегии Деборд-Вальмор, что это были: 1) женские стихи, 2) стихи, в достаточной мере лишенные индивидуальности, могущие служить прообразом письма деревенской «мечтательницы нежной», напитанной фразами из бесчисленных романов. Однако преувеличивать значение этого источника нет оснований.
Обилие литературных общих мест в письме Татьяны не бросает тени на ее искренность, подобно тому как то, что она, «воображаясь героиней своих возлюбленных творцов», присваивает себе «чужой восторг, чужую грусть» и строит свою любовь по литературным образцам «Клариссы, Юлии, Дельфины», не делает ее чувство менее искренним и непосредственным. Для романтического сознания реальностью становились лишь те чувства, которые можно было сопоставить с литературными образцами. Это не мешало романтикам искренне любить, страдать и погибать, «воображаясь» Вертерами или Брутами.
58-59 — Кто ты, мой ангел ли хранитель… — Перенося в жизнь привычную для нее поэтику романов, Татьяна предполагает лишь две возможные разгадки характера Онегина: ангел-хранитель — Грандисон — или коварный искуситель Ловелас. В первом случае, как ей кажется, сюжет ее жизни должен развертываться идиллически, во втором — ее ждет, по поэтике романов, неизбежная гибель («Погибну», Таня говорит, «Но гибель от него любезна» — VI, III, 11–12). Этим определяется и подчеркнуто книжное понимание ею поведения героя: «Блистая взорами, Евгений Стоит подобно грозной тени…» (III, XLI, 5–6). Характерно, что и романтик Ленский будет воспринимать поведение людей сквозь призму того же сценария — «хранитель — искуситель»:
Он мыслит: «Буду ей спаситель. Не потерплю, чтоб развратитель Огнем и вздохов и похвал Младое сердце искушал» (VI, XV. XVI. XVII, 5–8).Автор чужд такому осмыслению своего героя: Онегин не оказывается соблазнителем — степень его демонической опасности Татьяной преувеличена:
Вы согласитесь, мой читатель, Что очень мило поступил С печальной Таней наш приятель; Не в первый раз он тут явил Души прямое благородство… (IV, XVIII, 1–5).Но он и не положительный герой романов XVIII века:
Но наш герой, кто б ни был он, Уж верно был не Грандисон (III, X, 13–14).Посылая письмо Онегину, Татьяна ведет себя по нормам поведения героини романа, однако реальные бытовые нормы поведения русской дворянской барышни начала XIX в. делали такой поступок немыслимым: и то, что она вступает без ведома матери в переписку с почти неизвестным ей человеком, и то, что она первая признается ему в любви, делало ее поступок находящимся по ту сторону всех норм приличия. Если бы Онегин разгласил тайну получения им письма, репутация Татьяны пострадала бы неисправимо. Но если по отношению к высокой прозе жизни взгляд сквозь призму романов кажется наивным и вызывает иронию, то в сопоставлении с системой светских приличий он обнаруживает связь со «своенравием страстей» и получает оправдание со стороны автора. Это определяет сочетание иронии и симпатии в тоне авторского повествования.