Пусть душа потрудится
Шрифт:
Как же с Ириной тяжело. Я так и знала. Уйдет из института – мне покоя совсем не останется. Так и есть. Ходит всеми днями хмурая, не разговаривает, только глазищами на каждое слово сверкает. А вчера вечером в своей комнате на Женю как закричит, как закричит. А потом плакала, да громко как, навзрыд (это уж она умеет, с детства, ты знаешь), и всё причитала: «Мне так никогда… Понимаешь… Никогда… Вот у неё поющая точка в груди (какая точка? у кого?), а у меня так тоже… но я не могу поймать. Понимаешь?!» А Женя, слышу, её успокаивает. Потом выбежал на кухню, за корвалолом. Я ему: «Женя, что случилось?» А он: «Потом, мам, потом». А уж ночью, когда Иринка уснула, мы с ним на кухне посидели. Хорошо так поговорили. Мучается она. Порассказала всем, что в писательницы уходит. А не получается, говорит, у неё так, как у Виктории Токаревой.
Вот видишь, страдает, а мне – ни слова. Не пойму, думает. Конечно, куда мне! Только Жене всё рассказывает. Что ж я, хуже Жени? Я всё-таки тоже литфак закончила, а отработала в школе сколько – не чета ей. Ко мне ребята со всем своим шли. Всех понимала. Только своих не понимаю. Это они так считают. К Генке вообще не знаешь, как подступиться. Что ни скажешь – всё не так. Только по шёрстке всех гладь. Сейчас хоть у них с Аней всё нормально. Да и то уж, ребёнку третий год. Пора найти общий язык. Первый год жили как кошка с собакой. Мы всё боялись: разведутся. Через день Генка пьяный у нас появлялся. Придёт, весь никакой (это Иринка так говорит). Поругались. Оставайся ночевать, скажешь. Останется. Среди ночи вскакивает – к ней бежит. На следующий день приходят. Счастливые, друг на друга не наглядятся. А я всю ночь глаз не сомкнула. Сейчас вроде лучше, а там – кто их знает. Молюсь каждый вечер и каждое утро, чтоб всё нормально у всех.
Толик Генкин как же на тебя похож! Не хотели Анатолием называть: имя не нравилось. Но всё-таки решили. Мне, конечно, очень хотелось, чтобы в честь тебя. А он – копия ты. И умный такой же, и такой, знаешь, сообразительный. На всё ответ найдет.
Ладно, буду ложиться. Уже второй час. Уже второй… Как у Маяковского. Как же я его любила! На первом уроке по Маяковскому всегда читала сначала «Неоконченное», потом – «Флоты – и то стекаются к гавани…», потом – «Хорошее отношение к лошадям». И говорила: «Как вы думаете, чьи это стихи? Это Маяковский!» А сейчас его заплевали, особенно «Стихи о советском паспорте». Это не поэзия – это заказ! Конечно, не понять, как он любил родину. Да! Именно советскую! И мы любили. А эти сейчас никакую не любят – ни советскую, которая их вырастила и образование им дала, ни теперешнюю, капиталистическую. Только и норовят все: кто в Германию, кто в Израиль. И глаза закатывают: «Ну что здесь делать?» Конечно, когда всё развалили, делать нечего. Эх, Толя, думал ли ты, что такое будет? Да никто не думал. А вот…
Ладно, помолюсь сейчас… Ты теперь удивляешься, что я молиться стала. Да вот стала. Где у меня листочек? Молитву у Али какую хорошую переписала, когда она приезжала, а наизусть никак не выучу. Вот что тогда учила в школе, в институте – всё помню. А теперь память подводит…
Помнишь, я тебе про Иринку-то рассказывала недавно? Вроде получше сейчас. Повеселела. Почему – не знаю. Наверное, научилась, как Токарева, писать. Я ей говорю:
– Если, Бог даст, издашь свою писанину, я читать ни за что не буду. У вас там теперь один секс.
А она:
– А куда ж без секса? Это жизнь!
Вот и поговори с ней. Стыда потом не оберёшься от знакомых. Говорю:
– Ты бы хоть псевдоним какой взяла.
А она:
– Ну конечно! Зачем мне псевдоним? У меня вон какая фамилия красивая!
– Это ты уж Жене спасибо скажи, что он, с такой своей фамилией, на тебе женился.
– Скажу, – говорит, – скажу!
Весёлая. Ну дай Бог, дай Бог.
А ведь позвонила я этому… Петру Григорьевичу-то. Обрадовался. Час разговаривали, а может, и больше. Но он не только о себе… и меня расспросил обо всём. Мне как-то особенно грустно вчера было. Дай, думаю, позвоню. А он по голосу сразу понял:
– Татьяна Михайловна, у вас что-нибудь случилось?
– Да вроде и не случилось ничего, – говорю. – Всё, чему случиться, уж, наверное, позади.
– Голос у вас очень печальный.
– А с чего ему быть радостным? Кругом одни проблемы. И в семье. И в стране.
– Да в стране у нас безобразие сплошное. – И начал мне про политику. Умный мужик. Всё по полочкам разложил. Молодец. Ему бы с Нининым Сашей поговорить.
Говорил он, говорил, а потом:
– Да что это мы о политике всё? Расскажите лучше, Татьяна Михайловна, про себя.
Я и рассказала. Как мы с тобой дружили с девятого класса (тогда ведь так говорили – «дружили», а не «встречались»; сейчас, может, и ещё как говорят – не знаю), как ты после школы поступил в военно-морское училище, а я – в учительский институт. Как письма твои ко мне не доходили: родственники твои старались. Не нравилось им, что у меня мать – уборщица, отца на войне убили – бедность одна. Вы-то жили куда лучше. Отца на фронт не взяли, он ведь железнодорожником был, начальником станции, мать не работала. Тётка твоя письма мне писала: «Ты, учителишка, ему не пара, наш Толя – офицер…» Ой, у меня ж там кипит!
Ну вот, всю плиту залило. Дай-ка сразу притру. «Наш Толя – офицер…» А он ещё курсантом был, когда мы поженились. На 23 февраля в отпуск поехал не к родителям, а сначала – ко мне. Я тогда работала по распределению в такой глуши, что и не расскажешь. От станции сорок километров пешком шёл, ноги чуть не отморозил. Дошёл. И говорит: завтра в сельсовет. 22 февраля мы расписались. День был солнечный, радостный. Воскресенье. Выборы были. А тогда это какой праздник для всех был! Из сельсовета вернулись – тётя Ксюша, хозяйка моя, с иконой нас встретила. А тут и учителя набежали. Кто картошку, кто огурцы, кто яблоки мочёные принёс! Пир горой получился. Родителям своим ничего он не сказал… Но я-то этого не знала: сказал, что написал. Его-то простили, а меня… Всю жизнь простить не могли. Только Аля, его младшая сестра, из всей их родни хорошо ко мне относилась. И Клава, Витина жена, ей тоже пришлось хлебнуть…
Ну а потом служба началась. Сначала Рига, потом Ленинград, Кронштадт, Эстония. По квартирам скитались с маленьким Серёжей. Сколько унижений, сколько всего… Разве расскажешь? А вот ведь рассказывала всё Петру Григорьевичу-то.
Всё, вернулась к тебе. Дальше рассказываю. В общем, вспоминала я, вспоминала, а потом спохватилась:
– Вы уж извините, заболтала я вас совсем.
А он:
– Что вы, что вы! Мне очень интересно. Я ведь тоже военный. Ракетчик. Мы тоже с женой сколько по точкам скитались. Похоронил я её четыре года назад. Рак. И сын у меня военный, майор уже. На Севере служит, семья у него, двое детишек. А дочь – на Украине, муж у неё оттуда. Один вот кукую. Зовут к себе – и сын, и дочь. Да к чему срываться с насиженного места? И жена у меня тут похоронена.
А потом меня спрашивает:
– Татьяна Михайловна, а сколько вам лет? Если не секрет, конечно.
– Да какой уж секрет. Шестьдесят семь, – говорю.
– А мне шестьдесят восемь недавно стукнуло. Один отмечал. Друзья – кого уж нет, кто болеет. Дети телеграммы прислали. Теперь вот звонить будут. И я, смотришь, позвоню. Дорого хоть, а иногда можно, пенсия позволяет. Я ведь до полковника дослужился.
Вот так мы с ним и поговорили.
А я, знаешь, как взялась вспоминать, так и не могла потом уж, после разговора с ним, остановиться. Дела бросила (всё не переделаешь!), достала коробки с письмами твоими. Долго читала. Плакала, конечно, много. Хорошо, дома никого не было. Ирина со Светой позавчера уехали в Москву. В Москву – разгонять тоску. Всё, говорят, денег нет. А вот подхватились да поехали. И Женя отпустил: пусть развеются. У Светы первые студенческие каникулы, хоть какие-то впечатления будут. Это он так говорит. На впечатления деньги грохнут, а потом – зубы на полку, штаны на крючок. Если б не пенсия моя, так и сидели бы голодные. С зарплаты накупят-накупят всего: и сосиски у них, и колбаса, и бананы, и апельсины. А через два дня, смотришь, всё подмели – и хлеб не на что купить. Вот нет у них привычки покупать то, без чего не обойтись, – крупы там всякой, макарон, масла растительного. Может, на меня, конечно, надеются. Я-то это всё припасаю. Да забочусь, чтоб обед нормальный всегда был: суп или щи, на второе чтоб тоже было что поесть. Без меня, наверное, так, всухомятку, и питались бы. Иринка, правда, готовит хорошо. Женя только её борщ любит. У меня так не получается. Да она ведь только по настроению. Настроения нет – и обеда нет. А обеда нет, значит, все деньги (если они есть, конечно) – на колбасу да на пельмени готовые (а уж какие там пельмени эти покупные… я их даром есть не стану, а они уплетают за обе щеки). Если б мяса немножко купить, да приготовить всё как надо – и деньги бы сэкономились. Ой, да ну их! Как хотят! Свою голову не приставишь.