Путь хирурга. Полвека в СССР
Шрифт:
Интересно, конечно: Наполеон, а теперь — мы. По краям высокого потолка еще видны расписанные полустертые цветы, очевидно, остаток тех времен. Может, на них тоже смотрел Наполеон? Что он думал в этой самой комнате, убегая с позором из Москвы? Только подумав об этом, я заметил через открытую дверь трех проходивших молодых женщин-врачей. Они были яркие, привлекательные, стройные, как на подбор. Халаты и юбки на них короткие — до колен, так что открывали красивые, стройные ноги. Это сразу отвлекло меня от Наполеона. Я вспомнил строки Пушкина из «Евгения Онегина»:
…….только вряд Найдете вы в России целой Три пары стройных женских ног…Каким образом эти три
На наше счастье, от доктора Вильвилевича он еще не успел избавиться — потому что для нас тот оказался очень хорошим первым учителем медицины. Что такое хороший учитель в практической медицине? В любом обучении между учителем и учеником есть прямая связь: учитель объясняет, рассказывает — ученик запоминает. Но не так в практической медицине: в ней между учителем и учеником находится третье, промежуточное лицо — пациент, больной человек. И этот больной очень заинтересован, чтобы его лечили, а не беспокоили, чтобы на нем не упражнялись неопытные ученики. Когда я учился, еще не было никаких вспомогательных технических пособий, которые имитировали бы живых пациентов: строение их тел, плотность, звуки шумов внутренних органов, их положение внутри и объем. Все изучалось на больном человеке. А обучение основам медицины — это не только показ и объяснение, это еще и начало практики — надо все самому трогать руками, надо выстукивать пальцами границы сердца и легких (перкуссия), выслушивать шумы сердца и дыхания стетоскопом (аускультация), двумя руками мять живот, обследуя печень, почки, селезенку и кишечник (пальпирование). Даже прямую кишку тоже надо обследовать пальцем (в резиновой перчатке, конечно).
Вильвилевич обучал нас абсолютно всему — «с азов». Началом этого было само поведение врача с больным. Палаты бывшего Апраксинского дворца были большие — на десять и больше кроватей. Кроме железных коек и тумбочек, никакого дополнительного оборудования в палатах не было — ни подводки кислорода, ни аппаратов для измерения кровяного давления, ни мониторов. Были только доктор и ходившая позади него сестра. Мы робкой цепочкой шли за ними, становились вокруг постели больного и наблюдали. Доктор подходил по очереди к больным, здоровался, садился на край кровати и участливо задавал вопросы. Видно было, что больные не просто ждали его обхода, но и радовались его приближению. Беседуя с ними, он оглядывался, мимикой приглашая нас слушать. Потом он красивыми, плавными движениями начинал обследования. Он умел так показать нам пример общения с больными и обследование, что мы сразу запоминали эту манеру поведения и движения его рук. Перед нами был добрый, внимательный доктор старого образца — этому стоило поучиться.
Под его руководством мы сами должны были делать то же самое. Он заботливо держал свои руки над нашими и помогал. Ни у меня, ни у других сразу ничего не получалось, но больные на нас не сердились, терпеливо улыбались: они уважали доктора и его учеников. После обследования он диктовал назначения сестре и объяснял их больным:
— Запишите этого больного (всегда называя его по имени) на рррентген легких, — поворачиваясь к больному, — дыхание у вас сегодня лучше, для пррроверррки надо сделать рррентген и сррравнить снимок с пррредыдущим.
— Отменить этому больному (опять по имени) камфоррру, — поворачиваясь к нему, — ваше серррдце настолько окрррепло, что камфоррра вам больше не нужна.
После обхода в учебной комнате он корректно делал нам свои замечания по неумелым нашим действиям, рассказывал о значении тщательного собирания истории заболевания и всей истории жизни больного — его анамнеза, приводил интересные случаи из своей практики. Мы слушали, буквально раскрыв ргы — вот как это важно! А он при этом добавлял:
— В этом изучении пррриоритет пррринадлежит великим рррусским врррачам и ученым Боткину, Захарррьину и Филатову.
Нам надо было научиться ориентироваться не только в частоте пульса, но и в его наполнении и напряжении. Вильвилевич рассказал нам историю этого обследования:
— Перррвый, кто
Мы уже привыкли, что на всех кафедрах нас пичкали «русским приоритетом» с навязшими в ушах именами, и воспринимали это как необходимость.
Вильвилевич обучал нас измерять кровяное давление — сначала на нас самих, а потом на больных. Мы неловко надевали друг другу манжетки на руки и с напряженными лицами старались услышать звуки биения пульсовой волны, он вежливо поправлял:
— Нет, нет — не так! Если делать, как вы, то фигмоскоп (аппарат для измерения) всем вам намеррряет гиперрртонию и мне пррридется всю фрруппу срррочно класть в больницу.
Мы начинали хохотать, и он тоже весело смеялся за нами. Доктор Вильвилевич так нам всем нравился, что мы прозвали его «доктор высшего пилотажа». Да, у него можно было поучиться, как стать хорошим врачом.
Единственное, что нас в нем удивляло, это его поведение рядом с профессорами. Всегда быстрый, уверенный и бодрый, в разговорах с ними он как бы тушевался и начинал лебезить, говорил скороговоркой — «да, да, конечно, вы соверрршенно пррравы». Заведующим кафедрой был недавно назначен профессор Нестеров. Он приехал откуда-то из провинции и сел в кабинет уволенного профессора-еврея (потом Нестеров сумел сделать блестящую карьеру — стал академиком без блестящих научных работ). Когда Мясников или Нестеров проходили по коридору или входили в аудиторию для чтения лекций, Вильвилевич бледнел, отступал в сторону и становился чуть ли не по стойке «смирно». А если профессор что-то спрашивал, то голос нашего учителя понижался, он отвечал неуверенно и тихо, будто был готов тут же отказаться от того, что сказал. Может, не все из нас это замечали, но я понимал — прекрасный наш учитель смертельно боялся, что его могут уволить, как уволили его бывшего шефа-еврея. А он рассказывал нам. что у него двое детей-школьников. Ясно, что ему надо их растить. Но страшная сила зависимости довлела над ним: захоти они его уволить — ничто не могло бы его спасти, никакое врачебное и преподавательское искусство «высшего пилотажа». Этот дамоклов меч висел над всеми докторами-евреями.
Зато мы видели, что докторицы со стройными ногами всегда запросто подходили к профессорам, кокетливо им улыбались, выставляя, как бы невзначай, светлые коленки в капроновых чулках. Они игриво-наивно спрашивали их о чем-нибудь по своим больным и потом наигранно и громко восхищались их ответами:
— Как это правильно, как мудро! А я не подумала. Спасибо вам, спасибо, профессор!
Профессора одаряли их покровительственными улыбками.
По программе обучения каждому студенту необходимо было написать историю болезни одного больного — от начала и до конца, не заглядывая в больничную историю. Написать «хорошую историю» было предметом нашей гордости и первого врачебного тщеславия. Для этого мы читали учебник и беседовали с Вильвилевичем. Он хорошо знал научную литературу и рекомендовал нам статьи в журналах. Мы ходили в библиотеку и листали журналы. Я часто видел дома, как отец читал медицинские журналы, что-то в них отмечая. Первое чтение медицинских журналов давало мне ощущение, что и я почти врач.
Вильвилевич «раздал» нам больных и вежливо объяснил им, для чего нас привел. Мне досталась худая изможденная женщина шестидесяти пяти лет — Анна Михайловна Тихомирова (я помню ее имя потому, что сохранил свою первую историю болезни). Она лежала в больнице уже месяц и насмотрелась на студентов, поэтому всю неделю беседовала со мной без недовольства, рассказывала все, о чем я расспрашивал, безропотно поднимала рубашку и давала слушать сердце и легкие и ощупывать живот.
Была она из крестьянской семьи, пошла работать на производство в девять лет (меня это поразило), в двенадцать лет стала ткачихой (еще более удивительно), работа тяжелая, всегда на ногах. Полагались вопросы: начало менструаций, начало половой жизни, число беременностей и родов. Уж как я ни стеснялся, но обойти эти вопросы нельзя было. Она спокойно рассказала: