Путь к Вавилону
Шрифт:
Подожди-ка минуточку, а вот и Моулси, полоумный старикашка, идет поздороваться. Невменяемый абсолютно. И единственный, кто со мной разговаривает. Ну, привет, Моулси. Так на какой мы сегодня планете?
Лицо старикана похоже на мятый коврик, красное, что печеное яблоко, но с сияющими голубыми глазами, — голубыми, как озеро под безоблачным небом. Он немного пожевал пустым ртом, потом скосил глаза и прошептал:
— Стало быть, вы не исчезли. Вы еще здесь?
Нет, старый дурак. Меня нет. Я — глюк.
— Я почему, знаете, спрашиваю: я подумал,
Когда-нибудь, Моулси, я как следует врежу по твоему большому красному носу. Ты достал меня. Ты и твои чертовы кельтские сумерки. Пропитанный спиртным жук навозный, который зажился на этом свете.
— Но вы не волнуйтесь. Я знаю, вы никому не скажете. Вы ведь вообще говорить не можете. Я знаю. Вот почему никто с вами не разговаривает. Они считают, что у вас крыша поехала вместе с голосом… и у меня тоже, они считают. — Он хохотнул, и молодые, озорные искорки мелькнули в его глазах. — Ну да ладно. Мы пока сохраним наш секрет, да, мистер Ривен? Какое-то время? Пока время есть, время терпит… — он вдруг умолк. — Что-то в последние дни в голове у меня все смешалось, в старой моей голове. Там, на Скае, в Мингнише было лучше… ветер, соленый запах моря. Лучше, чем дома, у меня дома.
Угу. Тебе, может быть, там и лучше. Но я уже вряд ли вернусь домой.
— Я испаряюсь. Мне уже пора. Эти проклятые санитарки… — И он отправился прочь, через лужайку, к больничному комплексу.
Пока время есть, время терпит.
При помощи движка и здоровой руки Ривену удалось вырулить кресло обратно во внутренний двор, хотя к тому времени, когда он добрался наконец туда, голова его так болела, что, казалось, взорвется. Все правильно, сволочи, все путем; и не вздумайте мне помогать. А то еще будет у вас обострение язвы…
Черт возьми, башка прямо раскалывается. Держу пари, череп сейчас треснет.
Пациенты уже подтягивались к корпусам. Время ланча. Пригревало осеннее солнце, а внизу, где блестела полоска реки, ивы клонились к воде. Ветви их окунались в поток, на ветерке кружились и падали в воду их узкие желтеющие листья. Ему нравилось сидеть там, где берег отлого спускался к песчаному пляжу и дно отражало солнечный свет. Типичный южный уголок, — сонный, тихий, теплый. Он с сожалением оглянулся. Как хороню было бы посидеть там сейчас. Но старик вернул его к северному настроению. Настроению серого камня, папоротника и торфа. Самому что ни на есть препоганому настроению, ибо еще мгновение — и он вновь окажется на вершине Сгарр Дига и в ужасе взглянет на оборвавшийся трос.
В комнате отдыха включили музыку. Несколько секунд он слушал, — лицо его судорожно подергивалось, — а потом рывком рычага подтолкнул свое кресло и въехал внутрь, насвистывая
Горы. Спинной хребет мира. На севере — черные клыки Гресхорна, выступающие из-под белизны снега, такие высокие, что теряются в бесконечности облаков, а основанием припадают к земле, громадные и угрюмые, как свирепые великаны в тайном сговоре с северным ветром. Эти зубы дракона громоздятся над зеленым простором предгорья, — утесы над пропастью, далекие, как и река на ее дне, что отделяет их от людей, возделывающих поля и сады на пологих склонах.
И на западе, вгрызаясь в небо, вздымаются вершины. Здесь они уже не такие суровые, но выщербленные и обветренные каменистые осыпи, скалистые отроги, густо заросшие горным вереском. Они выходят на равнину пологими грядами хмурого камня, простираясь на сотни миль к югу, где волны моря бьются о берег, кроша твердь.
На востоке еще один заслон гор поднимается ввысь цепью утесов, расколотых и насупившихся подо льдом и снегом, которые ниже и дальше на восток переходят в пустынные просторы песка и камня, где солнечный свет рассеивается, а заросли кустарника, иссякнув, обращаются в холодную и бесплодную пустыню.
Горы. Они образуют три стороны света, а четвертой служит бескрайнее серебристо-синее море. Внутри подковы гор — зеленый и радостный мир, покрытый морщинками долин, быстрых, прозрачных рек и лесами — дремучими, непроходимыми, нетронутыми человеком. Просторный, теплый и чистый мир в солнечной дымке. Мир роскошный и яркий, щедрый, как летний ливень, и безмятежный, как полдень золотой осени.
И мир этот существует только в воображении калеки, который насвистывает в тишине больничного дворика.
Ланч — аппетитное мясо и овощи на тарелках других пациентов — на его тарелке имел вид кашицы неопределенного цвета, которую он осторожно втянул в свой разбитый рот. В столовой стоял гул. Все вокруг него вели неумолчные разговоры. Здесь питались те пациенты, которые могли уже кое-как передвигаться. Всем остальным доставляли пищу прямо в постели.
— Не хотите ли еще, мистер Ривен? — Он поднял глаза и с выражением страдания поглядел на молоденькую медсестру. Та рассмеялась.
— Намек понят. Хорошо еще, что вы не ворчите, как мистер Симпсон. — Она отвернулась.
Боже, полжизни за кружку пива.
С тех пор, как он в последний раз выпивал, прошел уже не один месяц. Ему сейчас запрещают употреблять алкоголь — постоянно колют какие-то наркотики. Сама мысль о том, чтобы напиться, одновременно и привлекала, и вызывала отвращение; хотя — и он не питал относительно этого никаких иллюзий, — теперь наклюкаться так, чтоб на ногах не стоять, он никогда не сможет. Он и без этого встать не может. Иногда, правда, ему хотелось напиться так, чтобы уже ничего не помнить; провалиться во тьму без видений и снов, где не будет этого обрывка, потертой веревки, что качается перед глазами. Но ведь могло быть и по-другому. Что если все вернется, даже более отчетливо, как наяву?