Путь Кассандры, или Приключения с макаронами
Шрифт:
В церкви было очень много народа, поэтому, когда все встали друг за другом и пошли гуськом к стоявшим рядом матушке и отцу Александру, чтобы получить из их рук освященное яблоко, этот символ праздника, я тоже пошла со всеми.
Отец Александр уже знал, кто я такая; когда я подошла к нему с последними паломниками, он вручил мне яблоко, не протягивая ни креста, ни руки для поцелуя – монашки и паломники целовали то и другое – и шепнул:
– Спаси вас Господи за прекрасное украшение храма. Такого у нас еще не было.
Я не знала, что сказать ему в ответ, слегка поклонилась и отошла. Но не скрою, мне было очень приятно. Потом мы все пошли на праздничную трапезу, устроенную прямо в саду
Я сидела за столом с паломниками. Паломники – это люди из нормального мира тайно хранящие православие. По традиции они стремятся попасть в монастырь на праздники, а Преображение – один из самых больших. Мужчины были одеты в стандартные зеленые костюмы. Женщины тоже приехали в зеленом, но у каждой оказалась с собой юбка и платок на голову. Юбки и платки были старенькие, скромные, и было видно, что вольная одежда надета этими женщинами не для того, чтобы покрасоваться и погордиться ею, а по традиции.
Паломники приехали рано утром, когда был низкий прилив. Дядя Леша встречал их на мобиле возле указателя на Жизор и вел через подводную дорогу. Каждый раз он приводил за собой несколько мобилей, в которых сидели по пять-шесть паломников, и сделал он три такие поездки. В общем, народу хватало и на службе, и за длинными столами в саду: я и не подозревала, что в Европе столько православных.
На обед сестры подавали поразительно вкусные картофельные котлеты с грибным соусом и суп из овощей, который называется «борщ». Бабушка тоже иногда его варила, но монастырский показался мне вкуснее. И, конечно, яблок груш, слив и винограда было вдоволь – столы просто ломились от фруктов.
После Преображения мне стало гораздо легче общаться с сестрами: своим участием в украшении храма я как бы заявила, что я им не совсем посторонняя и готова помогать обители не только по поручению бабушки, но и по своей доброй воле. Для меня это было важно, потому что я не переставала приглядываться к монахиням, старалась понять, почему моя бабушка их так любит? Любовь эта была взаимной: они всегда вспоминали о ней тепло и уважительно, с благодарностью за помощь, которую она оказывала монастырю многие годы. А мать Натальи как-то похвалила мой русский язык и сказала, что бабушка хорошо меня ему обучила. Она даже сказала, что я говорю по-русски не хуже сестер, приехавших в монастырь из России: «У вас прекрасный литературный русский язык!» – и только удивлялась тому, что я не прошу у нее книг для чтения из монастырской библиотеки. Я постеснялась сказать ей, что с детства не брала в руки ни одной книги и брать не собираюсь.
Не могу сказать, что, приглядевшись к монахиням, я тут же воспылала к ним любовью. Точнее будет сказать, что они вызывали у меня безграничное удивление и уважение. Во-первых, монашки всегда были спокойны и веселы, и это меня поражало: нищета, разруха, непонимание со стороны общества, можно сказать, всего человечества, постоянные угрозы и преследования со стороны властей – а они все чему-то радуются! В этом был свой героизм. Во-вторых, они были внешне очень красивы, все до одной – молодые и старые. Их заплатанные подрясники, перехваченные грубыми, почти солдатскими ремнями, выгорели от старости и стирки, были покрыты заплатами, но ни одна из красавиц моей рыцарской реальности не выглядела так аристократично, как любая из монахинь. При этом было совершенно очевидно, что сами они об этом даже не задумываются.
Удивляло их отношение друг к другу и к людям вообще. Отличаясь какой-то патологической не заботливостью о себе, монахини всегда были готовы к ласке и заботе, если это касалось других. Наблюдая за ними, можно было представить себе, что их Бог изливает на каждую монахиню поток Своей Любви, а она не задерживает его в себе, не копит, а дает ему изливаться через себя на других. Этакие ходячие трансформаторы Божией Любви: получают сверху и тут же распространяют во все стороны. В результате в обители создалось прямо-таки физически ощущаемое поле Любви. Вот поэтому, думала я, и стремятся сюда паломники. Интересно, что же тут было прежде, когда монастыри не были под запретом? Наверное, христиане так и слетались сюда за этой энергией любви, а потом растаскивали ее по всему свету.
Еще одно наблюдение касалось уже проблемы секса, которая еще недавно меня так тревожила. Все монахини казались мне красивыми, но были среди молодых и настоящие красавицы, даже по самым строгим эталонам Реальности. Но в их лицах не было ни сознания своей красоты, ни желания нравиться. Они были как-то по-особому чисты: не отмытые, а изнутри чистые, как бы вообще не тронутые душевным тлением, не ведающие житейской грязи.
Из наблюдения за моей матерью и ее подругами я вынесла убеждение, что плотская любовь и страсти всегда оставляют на лицах женщин признаки увядания, болезненности и какой-то скрытой психопатии иногда едва заметной, но все-таки различимой. Эту идущую из глубины тень не могла скрыть никакая косметика. А уж они-то ею пользовались и умели пользоваться! Они все время яростно доказывали себе и другим, что могут нравиться мужчинам. И не сама ли я совсем недавно стремилась к тому же? А вот у молодых монахинь были такие лица, как будто ничего подобного в мире просто не существует. Но, любуясь их обликом, лишенным следов житейских страстей, я в то же время испытывала недоверие к полноте их целомудрия. Меня что-то все время подзуживало испытать молодых сестер, может быть, даже спровоцировать на какое-то признание, которое могло бы бросить тень на их лилейное целомудрие. Начала я с сестры Дарьи как наиболее общительной. Результат, надо сказать, был ошеломительный.
– Сестра Дарья, – начала я, придя к ней в прачечную, где она готовилась к большой стирке, – а скажите мне честно вот если бы в обитель приехал на белом мобиле прекрасный принц и позвал вас с собой – уехали бы вы с ним?
– Ни на белом мобиле, ни на белом крокодиле! – отрезала она сердито, раскидывая белье по разным кучам. – А кто это вам про меня насплетничал?
– Никто, – удивилась я. – Мне просто интересно, может ли монашка бросить монастырь и уйти за любимым?
– Ах, вот оно что… А я думала, что кто-то опять вспомнил про то, как меня у матушки сватали.
– Вау! Расскажите, сестра Дарьюшка, прошу вас!
– Да нечего особенно рассказывать. Когда я была молоденькой послушницей, крутился тут один паломник, какой-то русский граф. Вокруг меня крутился. И стал он меня звать уйти из обители за него замуж. Ну, а я была озорная, смешливая – я и послала его к матушке игуменье свататься: «Вот если матушка захочет меня замуж отдать и благословит, то я пойду за послушание, делать нечего». Этот чудик не понял шутки и пошел к игуменье свататься. А мы с сестрами за ним – подглядывать и подслушивать. Стоим на лестнице и ждем, что будет? Вдруг раздается матушкин крик, распахивается дверь и вылетает мой жених, а за ним летит горшок с геранью и разбивается о его голову! Следом бежит матушка со вторым горшком и кричит: «Чтоб духу вашего в обители не было! Я вам покажу, какая у меня «красота пропадает»! Нашел, где невест искать! Вон!» Этот бедолага чуть не кувырком спустился с лестницы, сел в свою шикарную белую машину и рванул так, что чуть ворота нам не вышиб. Только у Жизора, наверно, и опомнился!
– А что дальше было?
– Известно что. Матушка меня на поклоны поставила, а сестры стали дразнить «графской невестой». Так что лучше никаким женихам к нам сюда не соваться: матушка хоть и любит герань, а горшков за нас не пожалеет! – и сестра Дарья принялась разводить в баке с водой древесную золу, которую в обители употребляли для стирки, – после приезда паломников ей нужно было перестирать гору постельного белья.
Я не угомонилась и сунулась к самой матери Евдокии.
– Мать Евдокия! Вот если бы прекрасный принц на белом мобиле…