Путь в архипелаге (воспоминание о небывшем)
Шрифт:
Наверное, были (и, может быть, даже есть) люди, которые способны на костре петь песни и рассуждать с теми, кто их пытает, о погоде. Я — не такой. Но одна — очень важная — мысль в моей голове сохранялась. Поэтому я однообразно орал — временами просто так, временами переходя на такой мат, какого ожидать сам от себя не мог (никогда в жизни не ругался так. Ни там — ни даже тут.), но при этом ничего конкретного не говорил.
Я всегда был упрямым. Правда, боль не исчезла, когда угли отгребли и присыпали снегом. Она продолжала жить в боку, ниже рёбер, и то и дело вновь вспыхивала злобным факелом, располосовывая
— Ну? — спросил негр. — Будешь говорить?
Я молчал, глядя над его плечом в яркое небо, морозное и широкое. Эту боль можно было терпеть молча.
— Начинайте его свежевать, — сказал негр. По-русски сказал, чтобы я понял, а потом повторил на своём языке.
Мысли сталкивались в моём мозгу, как бильярдные шары — я почти видел зелёное поле, слышал глухой, цокающий, костяной звук. И из этого звука появились слова — я удивлённо понял, что это я сам и пою. Пою, сбиваясь, но достаточно внятно — и негр отшатнулся, хлопая глазами…
— Незваная Гостья, ты слышишь мой смех?
Бояться тебя — это всё-таки грех…
Никто не опустит испуганных глаз,
А солнце на небе взойдёт и без нас!
Это, кажется, прошлой зимой Басс сочинил… Строчки путались, я не помнил, что там за чем…
— Доколе другим улыбнётся заря,
Незваная Гостья, ликуешь ты зря!
Доколе к устам приникают уста,
Над Жизнью тебе не видать торжества!
Дальше — не помню. Ничего не помню.
* * *
Бок болел, и я начал медленно осознавать, что не только жив, но и цел. Во всяком случае, если бы с меня сняли кожу, я бы вряд ли ощущал боль от ожога. Это было логично, и данная логика меня настолько подбодрила, что я осмелился открыть глаза.
Надо мною качалось расчерченное ветвями вечернее небо с проглядывающими острыми искрами звёзд. Я видел его вкривь и вкось и первое, что понял — меня несут на боку. Второе — меня несут на носилках. Третье — это явно не негры. Они и своих-то раненых бросают без сомнений и зазрения совести.
"Спасён," — подумал я и ушёл в тихую темноту, оставив в зимнем вечере боль и холод…
…Спас меня, конечно, Арнис. Сперва он обалдел от факта собственного бегства и начал было рвать на себе волосы, перемежая это с обвинениями в предательстве, но как-то быстро опомнился и рванул в лагерь так, что следом поднялся ветер. К счастью, мысль героически ринуться на моё освобождение в одиночку пришла ему в голову уже по пути, иначе сейчас негры щеголяли бы двумя новыми плащами из беленькой, прочненькой мальчишеской кожи, а мы — мы бы, наверное, ещё жили где-нибудь в сугробе. С содранной шкуркой и уже сойдя с ума от боли.
Я всё-таки поубавил негров в числе, а потом они, на свою голову, довольно долго
пытались меня "расколоть". Поэтому времени у моих ребят было достаточно… ну, это я переборщил, но нагрянуть они успели как раз вовремя.
Танюшка зарубила четверых. Причём, как мне позже рассказывали, рубилась буквально осатанев от ярости, молча и совершенно беспощадно, а, когда увидела меня в том состоянии, в котором я потерял сознание, то последнего — четвёртого — негра она, уже ранив, запихала в огонь костра своими руками.
Весьма крепкими ручками гимнастки.
Нашу стоянку, уже сделавшуюся привычной, пришлось бросать к чёртовой матери. Меня поволокли на носилках. Дело осложнялось тем, что негры во время разговора о текущих событиях сломали мне три ребра с левой стороны и сильно повредили копчик (теперь я в полной мере мог оценить мучения, которые испытывал позапрошлой осенью после схватки с медведем Вадим). Да и вообще — вторая зима получалась для меня тоже не очень удачной. Прошлую валялся с кровоизлиянием в брюшную полость, эту, похоже, пролежу до конца (если будем живы) с ожогом и переломами…
Так и сдохнуть можно. А?
* * *
Вечером Танюшка, легко сломив моё слабое сопротивление, напоила меня бульоном из подстреленной ею куропатки. Глотать было больно, дышать — ещё больнее, при каждом вдохе кололо в боку, утомительно, постоянно и не столько уж больно, как надоедливо. Больно было потом, когда Танюшка начала менять наспех наложенную на ожог повязку. Я закусил круг и жевал её, пока Ингрид промывала ожог осиновым настоем, а потом накладывала повязку, ругаясь с Танюшкой из-за того, какую класть — на ожог нужная была тугая, но она слишком сильно давила рёбра. Ночь помню плохо, знаю только, что почти не спал от боли, измучился сам и измучил до слёз Таньку, обнимавшую меня со спины. Утром всё от той же боли (она стала поменьше, но всё равно жгла бок и взламывала грудь на вдохах) мир казался мне серым, и я не сразу сообразил, что Вадим вскинул на плечо мой вещмешок, а потом возмутился:
— Что за новости?!
— Тихо, тихо, — он уткнул мне ладонь в грудь, — лучше сейчас нести твой сидор, чем потом — всего тебя.
Я оценил его правоту, потому что себя я точно нёс с трудом.
— Третья степень, — сказала Ингрид, — местами четвёртая… Береги бок.
А как его беречь? Я шёл в вязком тумане, временами обнаруживая, что опираюсь на плечо то Сергея, то ещё кого-то из мальчишек. Тогда я ругался (кажется, матом), отпихивал помощников… чтобы через полчаса обнаружить: я опять движусь с подпоркой. Так продолжалось до вечера, когда я окончательно вырубился.
Потом я очнулся. Шёл снег. Горел костёр, пахло едой, и наши, негромко переговариваясь, плели между толстыми стволами вековых дубов загородку, забрасывая её снаружи снегом. Я понял, что тут мы останемся надолго, а снегопад упрячет наши следы от возможной погони.
Мария Струкова
За волной волна — травы светлые,
месяц катится в бледном зареве.
Над рекою в туманном мареве
огоньки дрожат неприветные.
Так порой на Руси случается,
волки-витязи, песни-вороны,
огляжу все четыре стороны,
а никто не ждет, не печалится.
Нож булатный — мое сокровище,
мои сестры — мечты далекие,
мои братья — костры высокие,
слева — верной тоски чудовище,
справа — был ли храм? И не вспомнится.
Волки-витязи, песни-вороны,
не с кем, кроме вас перемолвиться.
Перемолвиться, не отчаяться,
за удачей в бою отправиться.
Наше поле врагами славится —