Путешествие через эпохи
Шрифт:
«Но ведь в таком сочетании сущность жизни», — ответил Моцарт. Я задумался над этим ответом. Мне кажется, он определяет смысл искусства. Искусство показывает вселенную через человека. Человек слышит мир, ощущает его величие и его противоречия, он слышит в музыке сфер и примиренную светлую грусть, и тяжелый, болезненный стон. Но человек не растворяется во вселенной, он противостоит ей, он смеется, он любит, он живет, он ощущает повседневные радости и повседневные горести, и он не только созерцает мир, но и изменяет его… И неожиданные игривые пассажи Моцарта в последнем счете означают эту автономию человека во вселенной, его индивидуальность, его активность…
Я не задержался в Вене, чтобы выслушать Сальери. Его реплика, записанная раньше, не требовала музыкального сопровождения. Напротив, она была логической в собственном смысле и, в сущности, очень похожей
Когда, вернувшись в Болдино и в 1830 год, я прочел Пушкину свои записи не столько реплик Моцарта и Сальери, сколько моих впечатлений и раздумий, навеянных репликами, поэта заинтересовала близость того, что было результатом поэтической интуиции, — монолога в пьесе, и записей, в какой-то мере отражавших подлинные мнения Сальери. В этой связи у нас начался долгий разговор об интуиции как необходимом элементе познания и, соответственно, о поэзии как необходимой составляющей науки.
В этом разговоре меня поразило разнообразие научных и философских интересов и знаний Пушкина, и я спросил, почему они так мало отражаются в его творчестве, почему его поэзия в этом отношении так далека от дидактической поэзии, от Лукреция, Данте, Гете. Наличие этих интересов и знаний чувствуется, но они не излагаются, они проявляются в свободе, с которой поэт берет в случае нужды самую подходящую научную деталь для своей постройки (достаточно вспомнить прелестную в своей иронической точности характеристику физиократов в первой главе «Онегина»).
И здесь я не удержался от выдержки (без указания источника) из Хемингуэя [79] : писатель должен скрывать эрудицию, изящество движений айсберга зависит от того, что семь восьмых его объема — под водой.
— Именно изящество, — подхватил Пушкин. И он изложил следующую концепцию «подводной» научной эрудиции в поэтическом творчестве.
Изящество — это прежде всего единственность, однозначность, максимальная пригнанность каждого образа, эпизода, сцены, реплики, рифмы к целому. Никакого произвола, ни одной лишней детали, ничего, что можно было бы убрать. Как говорил Батюшков [80] : страшная сила слова, зависящая от того, что оно стоит на месте. И от того, что оно единственное.
79
Хемингуэй Эрнест (1899–1961).
80
Батюшков К. Н. (1787–1855), русский поэт, входивший вместе с Жуковским, Пушкиным и другими в литературный кружок «Арзамас».
Когда поэт написал стихотворную строку и остановился, у него в сознании возникает целое облако различных ассоциаций — звуковых, смысловых, метрических. Чем образованней поэт, чем больше он знает, чем острее его слух и чем выше его способность к ассоциациям, тем это облако больше. Но из всех ассоциаций будет выбрана одна. И теперь облако исчезает. Здание построено и леса снимаются. Демонстрация эрудиции погасила бы эту единственность, однозначность, целомудрие творчества.
Продолжая расспрашивать Пушкина о его взглядах на «подводную эрудицию» и размышляя о его кратких ответах, я подошел к некоторой историко-литературной теме.
— Но почему же поэма Лукреция остается шедевром (и каким шедевром!) вопреки явным ссылкам на сочинения Эпикура? Почему «Божественная комедия» полна эрудиции и в ней упоминаются множество научных теорий, трактатов и их авторов?.. И еще один вопрос, связанный с только что заданными. Поэма Лукреция — это картина мира. Поэма Данте — тоже. «Фауст» — тоже. А где же подобная картина в наше время, в нашем XIX веке? Войдет ли, например, «Чайльд Гарольд» в этот ряд? А только что законченный вами «Онегин»?
— Я далек от претензий на сравнение моего бедного «Евгения» с перечисленными шедеврами. Но возьмем Байрона [81] . «Чайльд-Гарольд» и «Дон-Жуан» — это энциклопедия нашего века.
Пушкин заговорил о веке, о его бурном начале, совпавшем с юностью поэта, о влиянии исторических событий на характер человеческих чувств. Пока он говорил, в моем сознании звучали недавно написанные строки:
81
Байрон Джордж Ноэль (1788–1824). Прославленный автор уже появившихся частей «Чайльд-Гарольда», философско-символической поэмы «Манфред» и других произведений, в 1817–1823 годах жил в Италии, где часто обращался к проблемам освобождения и объединения страны и вместе с тем поднимал в своих поэмах общефилософские проблемы («Каин», «Небо и земля»). В 1820–1821 годах Байрон жил в Равенне, где стал участником революционной организации карбонариев. Творчества и образа Данте он касался во многих произведениях, в частности в «Пророчестве Данте» (1819).
— и они мне казались введением в описание любви Татьяны. По-видимому, XIX век в отличие от предыдущих перенес центр, откуда идут новые импульсы, в психологию чувства, из природы в общество. Литература XIX века демонстрирует связь личной лирики и исторического эпоса, единство исторических гроз и личных трагедий, нарушающих вековую каноничность сердечных порывов. Но природа не участвует — по крайней мере, явно — в этой драме. Представления о мире уже сыграли свою роль в психологических катаклизмах предыдущих веков и ожидают следующего, ХХ века, чтобы снова стать исходным пунктом общественных и личных потрясений. Господствующая тенденция в науках о природе XIX века стала систематизирующей и далекой от романтизма, перед которым дверь была раскрыта порывом общественных революций. Она не совпадала с тем стилем мышления, который требовал от поэзии эмоционального аккомпанемента. Время дидактической поэзии (именно поэзии) уже прошло и еще не наступило.
Равенна
В 1964 году в Сицилии мне удалось присутствовать при вручении Анне Ахматовой [82] литературной премии Этна-Таормина. Во время церемонии Ахматова прочитала свое старое, написанное в 1924 году стихотворение «Муза»:
Когда я ночью жду ее прихода, Жизнь, кажется, висит на волоске. Что почести, что юность, что свобода Пред милой гостьей с дудочкой в руке. И вот вошла. Откинув покрывало, Внимательно взглянула на меня. Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала Страницы Ада?» Отвечает: «Я!».82
Ахматова А. А. (1889–1966).
Служение одной музе создает ни с чем не сравнимое равенство в республике поэтов при ни с чем не сравнимом неравенстве их поэтических индивидуальностей. Но таково же служение и другим музам, не только музе поэзии.
Через несколько лет, сохранив глубокое впечатление от прозвучавшего в Сицилии голоса русской поэтессы, я услышал рассуждения о равенстве в служении научной истине из уст одного из величайших мыслителей мира. По общему календарю разговор происходил не на несколько лет позже сицилийской церемонии, а на 326 лет раньше — это было в 1638 году, когда я во второй раз посетил Галилея в Арчетри. Галилей рассказывал о днях своей юности («Как часто я вижу пизанского студента в сновидениях слепого и близкого к могиле старика!»), о своих спорах с профессорами и о возникавшем в этих спорах ощущении равенства. Оно объясняется, по мнению Галилея, бесконечностью истины, в которой наиболее существенно продвижение вперед от знания к более точному знанию. «Никто из нас, — заметил Галилей, — не обладает всей истиной, но каждый из нас приближается к ней, внося свой вклад в сумму достоверного знания».