Путешествие дилетантов (Книга 1)
Шрифт:
– Я пришлю вам это.
– Нет, – сказал Мятлев с упрямством дитяти, – я возьму это с собой. Ваша дочь не очень будет огорчена?
– Кто? – спросила она с ужасом.
– Дочь…
– При чем моя дочь? – спросила она торопливо.
– Вы же говорили, что ваша дочь любит этот холст…
– При чем здесь моя дочь?… – сказала она, успокаиваясь, и призналась, что держать в доме писанный поляком портрет поляка, да к тому же известного своими антирусскими настроениями, значит навлекать на свой дом неудовольствие, а может быть, и гнев…
В письме к дочери, которое непрерывно продолжало сочиняться ею, появились новые строки: «…Я продала ему портрет князя Сапеги, так горячо любимый Вами. Он не раздумывал, хотя, как Вы догадываетесь, этот холст был ему нужен как пятая нога… Он думал о Вас, и глаза его были переполнены (я это видела) желанием погубить Вас,
– Господа, – сказала она, – не хотите ли вина? (О, она не очень одобряла темперамент князя Сапеги: по какому праву он позволил себе это?!)
«Несравненная maman, надеюсь, что угроза моего похищения миновала и что Вы очень грациозно и твердо, как Вы это умеете, спровадили разбойников. Мой добрый Александр в благородном негодовании собрался было ехать в Петербург и помочь Вам, тем бoлее что вы не очень лестно отозвались о его способностях постоять за свою честь, но по размышлении решил, что Вы, как всегда, несколько сгустили краски. Дело в том, что господин, о котором Вы пишете, не похож на старца, он изящен, тонок, учтив и т. п. Не слишком ли Вы жестоки ко мне, чтобы так меня пугать? И разве внешний вид того или иного господина, посягающего на покой нашей семьи, способен сыграть роль? Я не только не переписываюсь, но даже не помню его имени, настолько меня он не интересует, да и я его, по всей вероятности… Мы идем каждый своей дорогой. Вы осчастливили меня, выдав за Александра. Видит бог, как мне здесь хорошо и надежно».
Это письмо госпожа Тучкова получила спустя много дней после нашего визита. Приблизительно тогда же получил письмо и Мятлев.
(От Лавинии – к Мятлеву, из подмосковного сельца К.)
«…Милостивый государь Сергей Васильевич! Слава богу, осень наступила, и к Петербургу стало ближе. Болезни моей и след простыл, и я жду, когда мой несравненный господин Ладимировский отдаст наконец распоряжение собираться. Я подбивала его премилую тетеньку справиться у него, да, видно, дипломатия моя с изъяном – ничего не вышло. Я еще не потеряла надежду воротиться в Петербург и по первому снежку протоптать дорожку в Вашем парке. Может быть, Вам даже захочется меня увидеть, спросить о чем–нибудь с милой Вашей улыбкой. Я было совсем запретила себе писать к Вам, да вдруг подумала: а отчего же? Действительно, а отчего же?… Кому же еще говорить? Ведь, подумала я, он дал бы мне понять, что это ему мучительно или обременяет его, а здесь, в деревне, когда идут дожди, просто невозможно Вам не писать, милый Сергей Васильевич!…»
– Господа, – сказала колдунья, – не хотите ли вина? Мы отказались.
– Моя дочь недавно вышла замуж, – сказала она, провожая нас к выходу. – Было очень трогательно видеть, как молодые вышли после венчания. Любовь их безгранична. Они склонялись друг к другу с самым страстным и преданным выражением на лицах… – Тут мне воистину послышался хохоток, но лицо госпожи Тучковой было серьезно. Мятлев молча шагал с портретом князя Сапеги под мышкой. Торжества не было в его походке. Пошлость ведьмы казалась чудовищной. – Вы бы посмотрели, господа, как они держали друг друга за руки, мяли пальцы, и это на виду у всех… все мне говорили потом… выражали свое восхищение… У вас нету дочерей, господа?… Я надеюсь, что история князя Сапеги запомнится… – Это было уже прямым выпадом. Мне было интересно, какая из сторон сдастся первой, не выдержит, коридоры и залы сотрясутся от неистового крика ненависти, бесполезный портрет князя Сапеги разлетится от удара об стену, с лиц сойдет выражение добропорядочности, и, выпятив челюсти и ощерившись, размахивая кулаками и угрожая, мы начнем поносить друг друга… – Теперь моя дочь далеко отсюда, господа, и я стала одинокой. Это участь всех матерей… – Она внезапно засмеялась, но не так, как должна была бы засмеяться торжествующая ведьма, а с чрезмерно натуральной грустью. – Вы не встречали мою дочь в свете, господа? Впрочем, я, кажется, уже спрашивала об этом… Впрочем, если бы вы встретили ее, вы бы запомнили ее, господа. У нее очаровательные черты, и при жизни княгини Мятлевой многие затруднялись, кому из них отдать предпочтение… – Мятлев шел, подобно журавлю, высоко подымая ноги и не глядя на летящую по соседству тараторящую ведьму.
Бури не было. Я мечтал лишь об одном: унести ноги из этого гнезда невредимым, успеть, покуда эта железная птица не вцепилась в спину когтями…
«…И если когда–нибудь, моя несравненная maman, Вам покажется, что я недовольна Вашим решением, отнесите это на счет моей глупости и врожденной неблагодарности… Я ведь всегда отличалась этим, не правда ли?… Я буду стараться и держать себя в руках, но бог знает, что у нас впереди, не правда ли?…»
Мне не пришлось видеть лица госпожи Тучковой, когда она читала это письмо, о чем я не сожалею… Однако уже в этих строчках были рассыпаны всевозможные легкие и непритязательные намеки на последующие события. Современная женщина, чуждая сентиментальности, переполненная всевозможными практическими сведениями и потребностями, не могла бы этого не заметить, хотя, с другой стороны, непонятно, как ей в таком случае не удалось предотвратить в дальнейшем развития событий по пути, не предначертанному ею.
50
«Сентябрь… 1850…
Операция удалась бы на славу, не проглоти я не вовремя осиновый кол, не позволивший мне держаться натуральней. И все–таки главное удалось установить: во–первых, мне нечего рассчитывать на ее молчаливое попустительство – она готова вцепиться в горло, она меня помнит, она меня боится. Она надеется, что приход господина Ладимировского наконец все успокоит, ибо он перспективен, а я нет; во–вторых, у Лавинии не все так превосходно, как это могло бы показаться, если бездумно читать ее письма. Боюсь, что это обыкновенная продажа, приукрашенная свадебным антуражем и освященная церковью… Бедный господин ван Шонховен!… В–третьих, расположение комнат таково, что не составило бы труда взять эту комнату приступом с помощью веревочной лестницы в ночное время, когда бы мне знать, где раздобыть проклятую эту лестницу. Эта девочка с острыми ключицами, придумавшая бегство на необитаемый остров, живет, видимо, не сладко… Она живет не сладко… Ей не сладко в ее богатых владениях… Почти никому не сладко в пределах видимости. Может быть, там, за гранью доступного глазу, за проклятым шлагбаумом, за Московской заставой, где нас нет, у черта на куличках, где–то в благословенном «там», да, да, там, быть может, и сладко, однако я чувствую, что и «там» нет избавления бедному господину ван Шонховену!»
51
Оторвавшись от дневника и отшвырнув тетрадь, он с лихорадочной жадностью набросился на чистый лист бумаги, словно в нем одном было теперь заключено спасительное лекарство от внезапно пробудившейся боли, и, коснувшись его пером и разбрызгивая чернила, он уже не сдерживал себя, распаляясь все более и более.
«Вас, конечно, уже известили о посещении мной Вашею дома. Господин ван Шонховен, которым я несколько пренебрегал по причине разницы в возрасте, обстоятельств и т. п., вдруг снова возник передо мной и вот уже с месяц ходит следом…»
Он перечеркнул эти нелепые строки, годные разве для рождественской шутки, и начал снова:
«…Лавиния, я был у Вас, в Вашем доме. Узнала меня Ваша матушка или нет, не имеет значения. Годы делают свое дело, и думать о Вас стало неожиданно потребностью. Главная часть жизни прожита, а я лишь теперь спохватился. Впрочем, пустые сожаления – вздор. Следовало бы оставить Вас в покое, не нарушать мирного течения семейной жизни, к которой Вы начали приобщаться, но это не в моей власти…»
И снова перечеркнул.
«…Каждый вечер, какая бы ни была погода, я велю кучеру останавливаться напротив Вашего дома и смотрю на окна без всякой надежды разглядеть за шторой Ваш силуэт. Необитаемый остров, о котором Вы так отчаянно нафантазировали однажды, становится, как это ни смешно, предметом моих серьезных размышлений. Я вижу его очертания, ощущаю его размеры и осязаю под ногами почву. И вижу Вас!…»
И снова перечеркнул. Достал свежий лист. Стояла тишина, лишь изредка доносилось снизу бормотание: это шпион и его подручный обсуждали события дня. Суровый и враждебный взгляд Афанасия в последнее время говорил о многом и подтверждал некоторые подозрения, но Мятлев настолько перестал ощущать себя жителем этого города, а дом свой так давно похоронил в сознании, что не было ни сил, ни желания противоборствовать чему бы то ни было. Он стал напоминать человека, торопящегося в карете, чтобы получить большое наследство, и выронившего по пути мелкую ассигнацию.