Путешествие дилетантов (Книга 1)
Шрифт:
Мятлева это письмо очень вдохновило.
57
«…Сил нет все это терпеть. А тут еще я, застудив шею, пролежал дома с припарками в страшных мучениях, но и на одре своем беспрестанно слышал о всяких похождениях этого человека, что не способствовало скорейшему выздоровлению моему.
Уж не французский ли он шпион, что ему так все у нас отвратительно? Ведь, посудите сами, его один внешний вид чего стоит, уж я не говорю о поступках, о женщинах, которых он погубил с легкостью, котoрые могли бы в других руках быть примерными матерями…
Истинный Патриот с младенческих лет» (Из анонимного письма министру двора)
58
Вставная глава
– Что же до Ладимировской, – сказал Алексей Федорович Орлов, – то она просто слишком юна, чтобы все это себе вообразить. Вы–то видели ее на расстоянии, а я стоял с нею рядом. Конечно, она прелесть, и все–таки
– Пустое, – перебил Николай Павлович, – нашел об чем говорить. Я уж и не помню. Так, пять фунтов кринолину и прочего вздора. Но ты, граф, был озадачен ее своенравием, признайся, я видел… – он засмеялся. – Хотя, с другой стороны, что ее, съели бы? Вот недотепа.
– Через год–два она, может статься, их всех обскачет. Будет новая звезда.
– Через год–два что будет с нами, граф? – Николай Павлович помолчал, потом сказал:
– Вот недотепа…
Это была приятная пауза в деловом разговоре, хотя Николай Павлович все время, с самого утра ощущал какое–то тягостное чувство, причины которого никак не мог понять. Они сидели вдвоем в кабинете императора. Граф, в мундире и при всех регалиях, на краешке малинового кресла, Николай Павлович, в семеновском сюртуке без эполет, на походной своей кровати, заправленной серым суконным солдатским одеялом. Кабинет был невелик, в два окна – одно на плац, другое на набережную, – и узок, и поэтому железная кровать, поставленная поперек, несколько его ширила. Ранний вечер гляделся в окна. Одно из них было слегка приоткрыто, и в бок графу Орлову дуло, но он не подавал виду, потому что знал, что Николай Павлович непременно скажет: «Какие нежности…» И чтобы не услышать этих слов, он помалкивал и незаметно, но напрасно прикрывал бок ладонью. – Между прочим, – сказал Николай Павлович, – нужно эту Ладимировскую как–то приблизить. Такие юные гордячки действуют на общество благотворно. Они, конечно, раздражают наших старых дур, но все–таки облагораживают их в то же время, а тем не мешало бы о нравственности своей стараться, да вот им и пример достойный. – Конечно, государь, – согласился Алексей Федорович, – мы с вами теперь уже в таком возрасте, когда следует и об этом печься, – и с удовольствием отметил улыбку на лице Николая Павловича. – Раньше, например, лет десять тому назад, мне ничего не стоило побеседовать с юной девой об известном предмете, теперь же, вот ей–богу, сразу покрываюсь холодным потом…
Их дружба была давней, и были любовные истории, и запомнившиеся и стершиеся в памяти, и был навык понимать друг друга без слов или обходиться намеками, особенно когда это касалось женщин. Конечно, во всех этих делах Алексей Федорович выполнял роль амура и очень ловко пускал стрелы в сердца завороженных жертв. Изредка случалось так, что стрелы возвращались – какая–нибудь из жертв робела оценить внимание государя. К чести его следует сказать, что он не гневался, как это сплошь да рядом бывает среди мужчин, а, напротив, даже проникался удивленным восхищением к даме, сумевшей предпочесть своего супруга соблазнительному вниманию государя, и говорил графу: «Какого мне хвоста накрутила… Хороша злодейка!…» – и смеялся.
Все шло хорошо, если не считать этих мелких осечек, без которых, кстати, никто никогда и не обходился. Все шло хорошо и нынче, но что–то тягостное мучило с самого утра и не давало покоя. Как будто в разгар праздника где–то в почтительном отдалении возникла фигура нежданного гонца, молчаливого и незаметного, но дожидающегося удобного момента, чтобы сообщить роковые известия.
– Ну ладно, – сказал император, – не все коту масленица. Что у нас дальше? Теперь на очереди были внешние тайные дела. Граф докладывал о сообщениях лазутчиков и тайных агентов, которых было видимо–невидимо за пределами России. Все сообщения были утешительны, и все они, как нарочно, подтверждали первоначальные предположения императора.
– Нынче вы повелели явиться к вам для напутствия флигель–адъютантам Истомину и Исакову, – сказал Орлов, – они уже дожидаются.
– Зови, – сказал Николай Павлович и резко встал.
Молодые флигель–адъютанты во всем парадном вошли в кабинет разом, одновременно поклонились и застыли в ожидании.
– Извините, друзья мои, что так вас захватили врасплох, – сказал он молодым людям, – но задание вам, как вы знаете, весьма секретное, и никто не должен был догадываться о сроках… А вот теперь пора. Отправитесь нынче же. В Константинополе будете через неделю. Ваша миссия, как об этом следует понимать туркам, дружественная. Ваш глава – генерал Граббе. Он будет устраивать банкеты и вечера, да вы, глядите, себя не теряйте, не закружитесь. Главное – дело, а дело вот какое: ты, – тут он оборотился к Истомину, – когда генерал Граббе найдет к тому возможность, осмотришь турецкий флот во всех его видах и отношениях и какие сделаны турками приготовления к войне на море, равно укрепления Босфора, места высадок на берегу Черного моря. Ты же, – сказал он Исакову, – сделаешь то же самое в отношении сухопутных войск. Будьте внимательны. Если они начнут заводить разговоры о Молдавии и Валахии и об угрозе наших войск, объясните им, что государь, будучи центром власти, отвечает сам за все, а вы, мол, ничего этого не решаете. Ведите себя как можно скромнее и осторожнее, чтобы не вызвать никакого подозрения… Ну вот и все. Прощайте, бог с вами…
– И он обнял и расцеловал каждого из офицеров и отпустил их, крикнув на прощание: – Глядите не влюбитесь в какую–нибудь турчанку.
Дела шли хорошо. Они трудились на славу, все его подданные, преданные ему до гроба; они выполняли свой долг с отменным тщанием: и те, не ведомые никому, живущие в чужих обличьях, под чужими именами, в чужих землях, оборотни, хамелеоны, герои, и эти красавцы и умницы, готовые в любую минуту пренебречь собственной жизнью ради долга. Дела повсеместно шли хорошо. Везде, где того требовали интересы государства, войска совершали подвиги: и в Трансильвании, и в горах Дагестана, и в Молдавии. Все работало, как славная машина, если не считать малой кучки больных и вялых сумасбродов, погрязших в личных капризах, отщепенцев, уродов, мнящих себя исключительными, а на самом деле ничтожных эгоистов, бесполезных, годных разве что на посмешище, таких, как Мятлев, при одном воспоминании о которых досада, горечь, тоска переполняют душу.
– Кстати, что поделывает Мятлев? – неожиданно для графа спросил Николай Павлович.
– Что он поделывает после кончины супруги? Готовится к очередной проделке?
– Живет как будто бы тихо, – сказал шеф жандармов, – да вам не следует огорчаться: он уже стар, его время прошло, разве что с горничными шалит…
– Пожалуй, – согласился император.
Все было хорошо. Механизм, созданный им, работал отменно. Все его части были продуманы и тщательно подобраны, воздух империи был свеж и благотворен, дети выросли и смотрели на него с восхищением… Но, в таком случае, что же тогда, как он ни отмахивался, тревожило и беспокоило его, подобно грозной болезни, еще не обнаруженной, не кольнувшей ни разу, но уже диктующей мозгу будто бы беспричинный страх, раздражение, отчаяние? Польша? Но польские дела – просто очередная трудность, без которой не бывает истории; да к тому же трудности не огорчают, не томят, а призывают к действию. Мятлевы? Но разве они могут что–нибудь значить в таком громадном государстве?… Так что же тогда? Что же? Уж не письмо ли, вылетевшее из французского посольства по направлению к Парижу, но ловко перехваченное, и скопированное, и врученное ему нынче поутру, где среди дипломатической чепухи вдруг обожгли душу подлые строки?… Неужели это письмо? Неужели эти строки, в которых о могучем государстве, созданном им, говорилось подло и с пренебрежением неким безнаказанным трусом и злословом как о колоссе на глиняных ногах, где все разваливается, где громадная армия – пестрая, бессильная, плохо вооруженная толпа под началом бездарностей, где царят нравы Чингисхановых времен, а взятки, чинопочитание и воровство превосходят все известные примеры, что самообольщение российских владык граничит с сумасшествием… Каков негодяй! Николай Павлович представил себе этого щелкопера, враля, перемазанного чернилами, дрожащего от подленькой страсти, мелкого, щуплого, с красным носом, с маленькими бегающими глазками, густо напудренного, чтобы скрыть золотушные прыщи…
– Каков негодяй! – сказал он графу. – Откуда он все это высосал?
– Я не придаю значения лжи, – сказал граф.
– А может, это правда? – внезапно спросил император, уставившись на Орлова большими голубыми немигающими глазами. И засмеялся. – Ты можешь идти, благодарю тебя.
Старый лев по–лисьи выскользнул из кабинета. Николай Павлович подождал несколько минут и, застегнув сюртук, вышел следом. Тягостное чувство не проходило, но он умел брать себя в руки. Он шел по коридору, заложив ладонь за отворот сюртука, откинув величественную голову, весь – долг и порыв, и рослые гвардейцы, стоящие на постах, провожали его горящими взорами.
59
Красная калитка снилась по ночам, и занесенная снегом дорожка, фонарь в дрожащей руке молчаливого лакея, глухие, непосещаемые сени со стороны заднего двора, запахи остатков барской трапезы, овчины и лыка, гулкий пустынный желтый коридор… Странное чувство пребывания в доме Анеты, где ее тактичная тень не мелькнет, не напомнит о своем существовании… Желтый коридор, ступеньки вверх (одна, две), сияние паркета, ветви смоковницы, иной мир, поворот, еще поворот, удаляющаяся фигура отставшего лакея с теперь уже ненужным фонарем, и легко распахивающаяся дверь, и Лавиния, резко встающая навстречу. Позавчера, вчера, сегодня… И постоянно одно и то же – легкое, едва уловимое ощущение вины и преследования, вины ни перед кем, ни в чем, а просто везде: в воздухе, в торопливом диалоге, в пламени свечей, в шуршании платья. И всегда одно и то же: «Сегодня мне посчастливилось… Господин Ладимировский отправился в свой клуб и напутствовал меня, что ежели я соберусь ехать к Фредериксам, то чтобы не вздумала снова, как в тот раз, позабыть мех и не застудила бы горло… Пришлось через силу полицемерить, что ехать не хочется и я, наверное, не поеду, и хочется и колется, что так часто неприлично – второй раз на неделе, – и прочее… Я выяснила, однако, что воровать легко и не стыдно. Главное – первый раз, а уж дальше можно и не задумываться…» Или: «Сегодня мне не посчастливилось. Господин Ладимировский отпускал меня с неохотою, и я даже пожалела его и сказала, что могу и не ехать: не велика радость, что–то мне это наскучило, – лишь бы он не расстраивался… Он посмотрел на меня, как на сумасшедшую, вы бы только видели, он даже, наверное, усомнился в моей искренности, он даже, наверное, подумал о чем–нибудь таком, но затем гордо вскинул голову и рассмеялся… И мне уже не составляло большого труда украсть принадлежащее мне, ведь правда?» Или: «Сегодня мне не посчастливилось. Maman вздумала нас посетить, чтобы, как всегда, попенять мне за мою холодность…