Путтермессер, ее трудовая биография, ее родословная и ее загробная жизнь
Шрифт:
Антропологическая трапеза. Они выясняли ритуалы ее племени. Она не знала, что представляется им странной. Их прекрасные манеры были осторожностью, которую ты усваиваешь, двигаясь в глубь континента: «Доктор Ливингстон, я полагаю?» [7] Они пожали ей руку, пожелали успехов, и в эту минуту, в такой близости к их лицам с влажными улыбочными складками, отходящими от вафельных носов с узкими, одинаковыми ноздрями, Путтермессер с изумлением заметила, какие они странные, — столько выпито мартини за обедом, и даже в пьяном виде прекрасные манеры, и церемониальное приглашение в ресторан с коврами, притом что они люди важные, а она незначительная персона. Глаза у них были голубые. Шеи у них были чистые. И как чисто выбриты! Как будто у них вообще не растут волосы. Но в ушах волосы курчавились. Они позволили ей взять все блокноты с ее фамилией в шапке. Она была тронута их вежливостью, их благожелательностью, которой они всегда добивались своего. Она отдала им три года дотошных анонимных изысканий, до глубокой ночи выискивая прецеденты, даты, утерянные дела, поблекшие, погасшие политические события, ради них терпя дикую головную боль по утрам, и отдала полдиоптрии зрения в обоих глазах. Из блестящих студентов
7
Этими словами приветствовал Ливингстона разыскавший его в Африке Генри Стэнли.
Она пошла работать в Департамент поступлений и выплат. Должность ее была — помощник юрисконсульта: титул не имел смысла, суррогатный термин языка, которым кормится бюрократия. Из многих, занимавших эту должность, большинство были итальянцами и евреями, а Путтермессер — опять единственной женщиной. В этой большой муниципальной конторе церемониям и манерам не было места: грубые крики, невежественные клерки, неряшество, мусор на полу, крошки в замурзанных книгах. В дамской комнате воняло: женщины писали стоя, горячая моча брызгала на сиденья и на грязный кафель.
Сменявшие друг друга начальники именовались Директорами. Все они были политические назначенцы, падальщики, поспевшие к раздаче постов. Сама Путтермессер была не вполне государственным служащим и не вполне негосударственным — одно из тех двоякодышащих существ, отношение к которым среднее между презрением и снисходительностью. Но ей вскоре стало стыдно за свою принадлежность к противной массе служащих, рассованных по ячейкам муниципального улья. Это было жуткое здание, насквозь серое, прошитое множеством коридоров, переходов, лестничных шахт, хоромы Страшного суда, наполненные слабыми сварливыми голосами препирающихся чиновников. В то же время здесь присутствовали странные деревенские звуки — летом ровный стрекот кондиционеров, зимой кваканье и кряканье старых радиаторов. Окна, однако, были широкие и высокие, вдоволь света и вид на весь южный конец Манхэттена вплоть до Бэттери-парка, весь под коркой застывшей лавы — прямоугольник за квадратом, за квадратом шпиль. В полдень величаво и страстно били хмурые колокола Сент-Эндрю.
Для Путтермессер это означало, что в жизни она спустилась на ступеньку ниже. Здесь она даже не была курьезом. Никто не замечал еврейку. В отличие от партнеров «Мидланда, Рида», директора не прохаживались среди своих подданных. Их редко видели — они подобны были королям, заточенным в башне, и жили слухами.
Но Путтермессер обнаружила, что в муниципальной жизни все слухи оправдываются. Предполагаемые партийные перебежчики оказываются перебежчиками. Шепотки о подковерных сражениях подтверждаются: начальники, падения которых ждали, валятся. Путтермессер пережила две избирательные кампании; видела, как могущественные становятся бессильными, а прежде бессильные словно раздуваются за ночь, чтобы сполна вкусить сладость краткосрочной победы. Когда рушилась одна Администрация, поначалу как будто бы искоренялись и ее обычаи, все, что пахло словами «раньше» и «до нас», — но только поначалу. Начальные судороги обновления затихали, и постепенно, исподволь возвращался старый уклад, все зарастало им, как травой, словно здание и работавшие в нем были каким-то стойким растительным организмом с собственными законами обмена веществ. Травой были служащие. Они были неистребимы, сильнее асфальта, крепче времени. Администрация могла повернуться на петлях, выбросить на улицу одних назначенцев и запустить других — работа продолжалась. Могли постелить новый ковер в кабинете нового Заместителя, построить персональный туалет у нового Директора, ввинтить более слабые лампочки у клерков, сочинить новый вычурный колофон для старого ненужного документа, могли сделать все, что угодно, — работа шла по-прежнему. Организм дышал, сознавал себя.
Так что Директору делать было нечего, он это знал, и организм это знал. За очень большое жалованье Директор затворялся в кабинете и чистил ногти блестящими инструментиками затейливого швейцарского ножичка, располагая секретаршей, которая всем грубила и весь день кого-то обзванивала.
Нынешний был богатым и глупым плейбоем; он дал мэру деньги на избирательную кампанию. Все высшие чиновники в департаментах либо дали мэру деньги, либо были придворными, которые пресмыкались ради него в партийном клубе — главным образом, льстя боссу клуба, который до всяких выборов был уже тайным мэром и раздавал посты. Но нынешний Директор ничем не был обязан боссу, потому что дал деньги мэру и назначенцем был мэра, и босс вообще мало его интересовал, потому что он вообще итальянцами мало интересовался. Босс был неаполитанский джентльмен по фамилии Фиоре, председатель правления банка; тем не менее он был всего лишь итальянцем, а Директор предпочитал дружить с голубоглазыми банкирами. Свой телефон он использовал для того, чтобы уславливаться с ними о встречах за обедом, иногда о теннисе. Сам он был голубоглазым Гуггенхаймом, немецким евреем — но не из семейства знаменитых филантропов Гуггенхаймов. Фамилия была хитроумной копией (усеченной из Гуггенхаймера), а сам он — достаточно богат, чтобы сходить за одного из настоящих Гуггенхаймов, которые считали его выскочкой и отмежевывались от него. Знатность требует такта, поэтому отмежевывались так тактично, что никто об этом не знал, даже Рокфеллер, с которым он познакомился в закрытой школе «Чоут».
Этот Директор был красивый, застенчивый мужчина, молодой еще, заядлый яхтсмен; по выходным он носил кеды и дружил с династиями — Сульцбергерами и Варбургами, которые допускали его на обеды, но предостерегали от него дочерей. Он не удержался в двух колледжах и закончил третий, наняв артель для написания своих курсовых. Он был безвреден, глуповат, чтил память башковитого отца и испытывал смертельный страх перед пресс-конференциями. Не понимал ничего: лучше всего разбирался в искусстве (ему нравились ренессансные ню) и хуже всего в экономике. Если его
Если бы портрет писался оптимистический, тут бы как раз и перейти к любовной стороне жизни Путтермессер. Ее биография развивалась бы романтически, богатый молодой директор Департамента поступлений и выплат влюбился бы в нее. Она приобщила бы его к высоким материям и делу защиты советских евреев. Он оставил бы свою яхту и погоню за аристократами. Путтермессер резко прекратила бы трудовую деятельность и переехала в коттедж в хорошем пригороде.
Не бывать этому. Путтермессер всегда будет служащей в муниципалитете. Будет всегда созерцать Бруклинский мост за окном, а также любоваться великолепными закатами, вызывающими прилив религиозности. Она не выйдет замуж. Возможно, вступит в долгую связь с заместителем по финансам Вогелем, а может быть — нет.
С Путтермессер была та сложность, что она привязывалась к определенным местам.
Путтермессер работала в муниципалитете, и у нее была прекрасная мечта, мечта о Ган Эдене [8] — слова и идею она усвоила от двоюродного деда Зинделя, бывшего шамеса [9] из синагоги, которую давно снесли. В этой модели Райского сада, иначе говоря, загробной жизни Путтермессер, никогда не страдавшая неуверенностью в здешней жизни, еще более была уверена в своих целях тамошних. При ее слабости к сливочной помадке (другие люди ее возраста, социального положения и душевного склада переходили на мартини или, в крайнем случае, на имбирное ситро; Путтермессер же употребляла мороженое с кока-колой, презирала мятные конфеты из-за едкости, избегала соленых канапе с паштетом, скупала «шоколадных младенцев», карамели Крафта, конфеты «Мэри Джейн» из арахиса с патокой, «Милки Уэй», арахисовые козинаки и, съев их, сразу же исступленно чистила зубы — соскребала вину) — при этой невоздержанности она была худа и чужда иронии. Или: иронией был только ее постулат загробной жизни — умственная игра, в чем-то схожая с помадкой, тающей во рту.
8
Ган Эден — сад блаженства (иврит), Эдем.
9
Шамес — служка, смотритель синагоги (идиш).
Короче говоря, Путтермессер будет сидеть там, в Эдеме, под средних размеров деревом, в сплошном пылу и сиянии бесконечного июля, и зелень, зелень кругом, зелень над головой, зелень под ногами, и сама она будет роскошно блестеть от пота, зуд забот исчез, мысли о плодовитости отброшены. И там, представляла себе Путтермессер, она вберет. Под левой рукой наготове коробка с помадками (примерно такими, какие продавали младшим восьмиклассницы после урока кулинарии в 74-й школе Бронкса около 1942 года); у правой руки наготове башня библиотечных книг: филиал Нью-йоркской публичной библиотеки из Кротон-парк вознесся на небеса в полной сохранности, без библиотекарш и штрафов, но с восхитительными земными ароматами — не выветрившимися — переплетного клея.
Здесь сидит Путтермессер. День за днем небесным, в чистоте желаний, в чистоте размышлений, в восторге непрерывающейся вечности, она ест помадки в форме человеческой фигуры (некогда называвшиеся — зачем скрывать? — «негритятами») или помадки квадратной формы (в Эдеме нет кариеса) — и читает. Путтермессер читает и читает. В Раю глаза у нее не устают. И если она все еще не знает, какого решения ищет, то надо просто продолжать читать. Районный филиал библиотеки — здесь такое же райское место, каким он был на земле. Она читает книги по антропологии, зоологии, физической химии, философии (в зеленом воздухе Эдема Кант и Ницше вместе расщепляются на хрустальные занозы). Секция новых книг бесподобна: Путтермессер узнает о корреляции генов, о кварках, о языке знаков у приматов, о теориях происхождения рас, о религиях древних цивилизаций, о назначении Стоунхенджа. Путтермессер будет читать серьезную литературу вечно; и останется еще время для беллетристики! Эдем обеспечен прежде всего вневременностью, и Путтермессер прочтет наконец всего Бальзака, всего Диккенса, всего Тургенева и Достоевского (весь Толстой и вся Джордж Элиот прочитаны еще внизу); наконец-то Путтермессер прочтет «Кристин, дочь Лавранса» [10] и поразительную трилогию Мережковского [11] ; она прочтет «Волшебную гору» [12] , и целиком «Королеву фей» [13] , и целиком «Кольцо и книгу» [14] ; прочтет биографию Беатрисы Поттер, многотомную захватывающую биографию Вальтера Скотта и какую-нибудь из книг Литтона Стрейчи [15] — наконец, наконец!
10
Роман норвежской писательницы Сигрид Унсет (1882–1949).
11
«Христос и Антихрист» (1896–1905).
12
Роман Томаса Манна (1875–1955).
13
Поэма английского поэта Эдмунда Спенсера (1552–1599).
14
Роман в стихах английского поэта Роберта Браунинга (1812–1889).
15
Литтон Стрейчи (1880–1932) — английский биограф, историк, литературный критик.