Пять четвертинок апельсина
Шрифт:
Я показала ему непонятные записи.
Кассис вгляделся хорошенько и вдруг рассмеялся.
— Какой же это итальянский! Разве ты не помнишь, что это?
Видно, здорово смешно ему показалось, он прямо трясся в хриплом хохоте. Даже уши, отвислые стариковские уши, дрожали у него, как поганки.
— Этот язык отец придумал. Он его звал «нелини-былини». Не помнишь? Вечно на нем разговаривал.
Я силилась вспомнить. Мне было семь, когда он погиб. Хоть что-то должно было остаться, говорила я себе. Но осталось так мало. Все кануло в бездонную, жадную глотку пустоты. Если я и помню отца, то только моментами. Помню, как пахло молью и табаком его большое
— Что-то припоминаю, — проговорила я наконец.
И Кассис мне все объяснил. Язык перевернутых слогов, переиначенных слов, дурацкие приставки и суффиксы. «Яни учохини нитъясобини» — Я хочу объяснить. «Кольтони нени заюн мукони» — Только не знаю кому.
Удивительно, но Кассиса, похоже, таинственные записи матери оставили равнодушным. Он не сводил глаз с рецептов. Остального как бы не существовало. Рецепты были для него понятны, притягательны, знакомы на вкус. Я чувствовала, что ему не по себе оттого, что я рядом, что его пугает мое сходство с матерью.
— Вот бы Яннику на эти рецепты взглянуть, — вздохнул он.
— Не вздумай ему сказать! — отрезала я.
Я уже начала смекать, что такое Янник. Чем меньше будет знать, тем лучше. Кассис повел плечами:
— Нет, что ты! Обещаю.
И я ему поверила. Чем доказала, что вовсе не так похожа на мать, как он утверждал. Я поверила ему — прости, Господи! — и сначала мне казалось, что он свое обещание держит. Янник с Лорой ко мне не совались, «Мамуся Фрамбуаз» больше не возникала, а лето перекатилось в осень, притащившую за собой шуршащий состав из сухих листьев.
«Янник сказал, что видал сегодня Матерую», — пишет она.
Вернулся бегом домой с реки, ошалев от страха, бормочет что-то. Сломя голову бежал, даже рыбу свою позабыл, ну а я его отчитала, что угробил время зря. Глядит на меня так грустно и виновато, будто что сказать хочет, а не может. Может, это у него со стыда. А во мне так ничего внутри и не шелохнется, окаменело. Сказать что-то надо, а что — не знаю. Все твердят, увидишь Матерую — жди беды, да у нас бед и так полно. Может, потому я такая, какая есть.
Я не спешила вчитываться в материнский альбом. Отчасти, наверно, из страха наткнуться на такое, что не хотелось бы вспоминать. Отчасти потому, что рассказывалось там сбивчиво, ход событий перетасован намеренно и со знанием дела, будто умелым карточным фокусником. Я едва помнила тот день, который описывала мать, хотя позже он являлся мне во сне. Она, хоть и выводила старательно, но писала так мелко, что если я долго засиживалась над альбомом, у меня буквально раскалывалась голова. В этом я тоже пошла в нее. Отчетливо помню ее головные боли, которым часто предшествовали, как выражался Кассис, «выкрутасы». Говорил, что после моего рождения боли у нее стали сильней. Он из нас самый старший, потому он помнит, какая она раньше была.
Под рецептом душистого сидра у матери написано:
Я еще помню, как это, когда все светло. Когда ничто не раскололось. Так длилось какое-то время, пока не родился К. Пытаюсь вспомнить, как это — ранняя молодость. Твержу себе, не надо было уезжать. Не надо было возвращаться в Ле-Лавёз. Я. пытается помочь. Но прежней любви уже нет. Теперь он меня побаивается, мало ли что можно от меня ожидать. Ему. Детям. Нет сладости в страдании, что бы ни говорили люди. Оно под конец съедает все. Я. не уходит ради детей. Я должна быть ему благодарна. Вполне мог бы уйти, никто бы его не осудил. Ведь он родом из этих мест.
Она никогда и никому не жаловалась, терпела свою боль, пока хватало сил, потом отлеживалась у себя в комнате за закрытыми ставнями, а мы все в доме ступали тихо, крадучись, как кошки. Примерно раз в полгода на нее обрушивался прямо-таки сокрушительный приступ, после чего мать не могла оправиться несколько дней. Однажды, когда я еще была совсем кроха, она, идя от колодца к дому, потеряла сознание и рухнула ничком прямо на ведро, вода выплеснулась на пересохшую дорожку, соломенная шляпа съехала набок, рот открыт, остекленевший взгляд. Я одна собирала в огороде зелень. Сперва я решила, что мать умерла. Она лежала не двигаясь, рот зиял черной дырой на обтянутом желтой кожей лице. Шарики зрачков застыли. Я поставила корзинку и медленно-медленно пошла к ней.
Я шла, легонько спотыкаясь. Дорожка странно уплывала из-под ног, будто я нацепила чужие очки. Мать лежала на боку. Одна нога откинута в сторону, черная юбка слегка задралась, приоткрыв ногу в носке и ботинке. Рот алчно раскрыт. Я не чувствовала ни малейшей тревоги.
Она умерла, сказала я себе. И внахлест с этой мыслью явилось странное и настолько мощное чувство, что на мгновение я растерялась. Яркий и стремительный, как хвост кометы, восторг обжег под мышками, перевернулся в животе, как блин на сковородке. Ужас, горе, смущение — их в себе я, на удивление, не испытывала. Вместо этого в голове жарко полыхнуло злорадным фейерверком. Я тупо смотрела на распростертое тело матери с облегчением, надеждой и отвратительной, гнусной радостью.
Тот сладкий сок… Внутри, как лед, как камень.Вижу, вижу. Я и не надеюсь, что вы поймете то мое состояние. Мне самой кажется оно чудовищным, когда я вспоминаю, и я спрашиваю себя, не очередной ли это обман памяти. Конечно, я тогда, скорее всего, испытала шок. От шока с человеком происходит что-то необъяснимое. Особенно с детьми. В первую очередь с детьми, с зашоренными детьми, с варварами в душе, какими мы были тогда. В своем замкнутом, безумном мирке между Наблюдательным Пунктом и рекой, где Стоячие Камни высились дозором над нашими тайными обрядами. Но я действительно испытывала радость.
Я стояла над матерью. Мертвые глаза смотрели на меня не мигая. Я раздумывала, не прикрыть ли их. Было что-то пугающее в этом округло-рыбьем взгляде, как у Матерой в тот день, когда я наконец прибила ее к столбу. На губах поблескивала ниточкой слюна. Я придвинулась ближе.
Ее рука дернулась, ухватила меня за лодыжку. Не мертвая, нет; выжидает, глаза горят зло, осмысленно. Губы болезненно напряглись, возникли слова, четкие и ясные, как стекло. Я зажмурилась, чтоб не закричать.
— Слушай… Принеси мою палку. — Голос резкий, металлический. — Давай. В кухне. Быстро.