Пять дней
Шрифт:
— Так вот, господин парламентер, — сказал он жестко, хмуря брови, — передайте тем, кто вас послал, что мы будем драться до последнего снаряда, до последнего патрона, до последнего человека… Вам ясно?…
— Ясно, — сказал Силантьев.
Генерал повернулся к капитану:
— Доставьте его назад!
На этот раз проклятый капитан затянул узел так, что череп у Силантьева чуть не треснул. Он подавил стон и сам перешагнул через порог. Дверь не успела закрыться, как за спиной у него в комнате шумно и возбужденно заговорили.
Машина шла с большой скоростью. Капитан сидел рядом, но уже больше не говорил с водителем, а только сердито
Настроение у Силантьева безнадежно испортилось. Так бы хотелось после всего пережитого прийти и доложить Чураеву, что они сдались. Так нет же — все зря. Напрасные тревоги, напрасные унижения…
Наконец машина резко затормозила, Силантьева бросило вперед.
— Снимай повязку, — сказал над ухом капитан.
Силантьев сорвал и бросил полотенце на снег. Кровь хлынула в голову, и он пошатнулся от внезапной слабости.
Силантьев огляделся. Знакомое место. Изгиб холма, откуда он начал свой путь вместе с капитаном. А там вдалеке, напротив, ветер полощет белый флаг над холмом. Ну и заждался же его, наверное, Чураев.
— Иди, — сказал капитан и небрежно махнул рукой.
— Пистолет отдай, — сказал Силантьев.
— Он будет мне на память, — усмехнулся капитан. — Иди, иди и не поворачивайся.
Силантьев вновь перепрыгнул через окоп, в котором сидели солдаты, сделал несколько шагов вниз по склону и вдруг в ярости обернулся.
— Ну, погоди! — крикнул он капитану.
Однако капитан уже успел скрыться за выступом холма, иначе неизвестно, чем бы кончился для Силантьева этот заключительный разговор.
И вот он опять идет размеренным шагом, ощущая спиной, плечами, затылком, как в него целятся враги. Теперь-то уж ничто не мешает им убить его. Но он шел и шел. И может быть, это внешнее спокойствие спасло его. Гораздо легче и завлекательней стрелять в бегущего — сразу возникает охотничий азарт: а сумею ли я поймать его на мушку!… Силантьев двигался, пожалуй, чересчур медленно, слегка переваливаясь с ноги на ногу.
Только в самом конце пути, когда оставалось всего каких-нибудь десять шагов, он вдруг сделал прыжок и буквально ввалился в окоп к Чураеву…
Ветер продолжал трепать на вершине холма забытый белый флаг, а по всему участку уже начинала нехотя расползаться перестрелка.
Что же произошло в румынском штабе? Об этом стало известно лишь через несколько дней.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Пропади ты пропадом, эта балка! Сколько тяжелых часов пережил возле нее Береговой.
Так бывает только во сне: тебе кажется, что ты уже выбрался из какого-то заколдованного лабиринта, ты с облегчением переводишь дух. Глядь — оказывается, ты на том же самом месте, откуда двинулся в путь, и никакого выхода нет.
Неужели же эта новая неудача отбросит его назад к тем страшным месяцам начала войны, о которых и вспомнить нельзя без глухой душевной боли.
Береговой не мыслил себя без армии: тогда именно он отступал. Был однажды случай, когда рука его сама потянулась к револьверу. Это случилось в отчаянные дни окружения под Харьковом, когда, казалось, уже не было другого выхода, кроме плена или смерти. Почти все командиры его штаба были
Береговой сумел вывести остатки дивизии. При прорыве кольца окружения его тяжело ранило в бедро. И пять бойцов несли его на себе, грузного, потерявшего сознание. Очнулся он в госпитале, далеко в тылу.
После выздоровления для него начались дни и недели тягостных переживаний. Его вызвал к себе прокурор. Началось следствие о причинах, по которым дивизия оказалась в окружении.
Под суд Берегового не отдали, но месяца три продержали в резерве. Потом его послали с большим понижением на Урал — начальником обозно-вещевого снабжения.
Жизнь Береговому казалась конченой.
Однажды он через голову всех своих прямых и непосредственных начальников написал письмо в генштаб с просьбой послать его на фронт в какой угодно должности — хотя бы солдата. Месяца два ему не отвечали. Тогда он послал второе письмо. После этого его вызвали в округ и сделали строгое внушение за обращение не по команде.
И все же он добился своего. О нем вспомнили, и еще через месяц управление кадров направило его в распоряжение командующего Юго-Западным фронтом.
Он воспрянул духом и через три дня уже был в штабе фронта. Однако радость его была преждевременна.
Рыкачев, под начальством которого он оказался, знал, что у Берегового в прошлом были крупные неприятности, что его снимали за плохое руководство дивизией, и потому принял его, что называется, в штыки. Если бы Ватутин не перевел Берегового к Коробову, он, несомненно, был бы опять отчислен в резерв, отправлен в тыл, уж на этот раз безвозвратно. Впрочем, и Коробов встретил нового командира дивизии холодно и не без предубеждения. Ему не внушал доверия этот тяжелый, малоподвижный человек, всегда хранивший на лице замкнутое и вместе с тем настороженное выражение.
Когда Береговой замедлил продвижение вперед всей армии, а потом застрял перед балкой, Коробов вышел из себя. Ему хотелось немедленно отстранить от должности этого нерасторопного человека. Он, пожалуй, так и сделал бы, если бы не был связан разговором с Ватутиным. Понять, что поведение Берегового — результат прежних ударов, лишивших его уверенности в себе, а вовсе не трусость и неумение, ему было некогда. Не до психологии, когда от стремительности темпа зависит весь успех наступления.
Но так или иначе, круто вмешавшись, Коробов помог Береговому преодолеть в себе нерешительность, с которой он, может быть, не совладал бы сам. Двинуть вперед дивизию, когда ее так легко отрезать, а затем и окружить? Как решиться на это? Но приказ дан, и надо его выполнять. Береговой был похож сейчас на парашютиста, взглянувшего с огромной высоты на землю и вдруг испугавшегося последнего движения, которое должно оторвать его от самолета. Но тут рука инструктора толкает его в спину. Сердце екает и заходится. Мгновенное отчаяние, а затем потрясающее ощущение собственной смелости и широкого полета под куполом парашюта…