Пять портретов
Шрифт:
…И все-таки, как ни пленял меня народ и его судьба, царь Борис был главным центром, куда стремились мои помыслы. Царь и народ дополняли друг друга; но, перевоплощаясь в каждого из столь многих и различных детей моих, я все время оставался царем Борисом, не забывая про его беду и вину. Не покидала меня память о содеянном мною, Борисом, и о моем самозванстве. Ибо царь Борис – самозванец, не менее преступный, чем Гришка.
Все начинания Бориса кончаются поражением, иначе и быть не могло – он человек обреченный. Он, может быть, и не раскаивался. Будучи государственным
Все три сцены Бориса – эти три восхождения на Голгофу – были и для меня тяжкими ступенями; шапка Мономаха давила и мою голову. И я не смел снимать ее, так же как и сам Годунов.
Цари-преступники уже бывали в наших операх, но мой царь от всех отличался, и я понимал, что другой будет и музыка. Я нарушал установленные правила не для того, чтобы прослыть оригинальным. Я совсем не чуждался красивых ходов и был счастлив, когда они удавались мне. Но идти дорогой проторенной я не мог. Не понимаю логики, заложенной в самой форме, не вижу, как само по себе разворачивается музыкальное произведение. Это кажется мне мистикой. Развивается в музыке мысль и чувство, а как – это они сами подсказывают.
Я сочинял мелодии, в сущности, простые, но в тех сочетаниях, которые зависели от смысла, от задуманного характера, от противоречий, порой от нелогичности явления и события,– одним словом, от правды. Они были странны, звучали порой грубо, но я знал, что, если смягчу, придам иное движение, нарушу их связи, я солгу. Половинная ложь хуже полной. Не правдоподобие нужно мне, а правда, та, которую узнать нелегко, горькая, порой страшная. Как же я ее по привычным законам изображать стану? Для нее свой закон – мой собственный.
Я знаю: в искусстве много путей. Для иных оно – упоительная сказка, иллюзия. Я это понимаю, готов даже восхищаться* Но у меня была своя дорога, и я не свернул с нее».
9
Мусоргский пошевелился в своем кресле и открыл глаза.
– Никак не могу проснуться,– сказал он слабым, хриплым голосом, трудно дыша.– Скажите, вы мне тоже снитесь или это уже наяву?
Художник замер, но Мусоргский снова уронил голову па грудь и закрыл глаза. Лицо его сделалось спокойным, должно быть, он теперь по-настоящему уснул. Художник подождал немного. Мусоргский дышал ровно,
А исповедь продолжалась.
«…Арсений [53] спросил меня: «Неужели вы никого не любили?» И так легко спросил, без стеснения. Но я не рассердился: он юноша скромный – просто хотел узнать, кого из женщин изобразил я в музыке.
Женщина, которую я любил, походила на мою мать, я уже говорил это. Я благоговел перед ней, но в круг моего ада она не входила. Может быть, я просто жалел ее?
Сашеньку Пургольд я тоже очень любил, но по-другому. Ее нельзя не любить, слишком уж артистична,– она и в жизни была Анной-Лаурой: много самобытности, таланта, женственности, породы.
53
Поэт А. Голенищев-Кутузов, друг Мусоргского.
«…Сашенька одно время что-то вообразила… Мы часто встречались. Хорошо, что я не до конца поверил в ее чувство ко мне. Теперь она мать семейства, счастлива…
Нет, я не создан для семейной жизни. Что было бы со мной при моем характере, если бы я потерял жену или ребенка?
…А та, кого я могу назвать своей музой… вы думаете, это Марина Мнишек? Нет, Марину мне навязали, я таких терпеть не могу. Но без любовной сцены, говорили мне, какой же спектакль. И принять даже отказывались. Я покорился, ведь и у Пушкина она есть. Но я никогда надменной полячкой не увлекался. Пробовал только запечатлеть эту холодность, хитрость, честолюбие, лишенное благородства…
Нет, не Марина Мнишек любима мною, а другая – раскольница Марфа [54] .
Я включил эту женщину в свой круг, потому что она в огне рождена, в огненной купели семь раз крещена, к страданиям причастилась и через страдания узнала всю правду земли [55] . Нет ей счастья на этом свете, да она и не взяла бы счастья в обычном житейском смысле.
Я люблю ее за то, что в ней, в ее гаданье, особенно со слов «Тебе угрожает опала», опять, как и в «Светике Саввишне», я нашел единственную осмысленно оправданную мелодию – сгусток моей сердечной муки.
54
Марфа – героиня оперы «Хованщина».
55
Слова из гаданья Марфы.
Вы знаете судьбу моего «Бориса» – и счастливую, и горькую. Не видать мне его, даже если бы остался я жив. Но знаю: из содеянного мною все может сгибнуть, а «Борис» да вот это гаданье Марфы – останутся. Потому и смотрю вперед светло».
10
«…Теперь, через Марфино гаданье, могу рассказать о том, что Стасов назовет и уже теперь называет моим «третьим» периодом.
Умный человек, а не избег рутины. Обо всех нас говорится и пишется, что в жизни нашей бывает три периода: первый – незрелость мысли, смелые пробы и удачный дебют; второй – зрелость, создание самого главного, зенит; ну, а третий – начало упадка и самый упадок. Если периодов пять или десять, их все равно сводят к трем. После «Бориса» вступил я в этот мрачный, третий период… Впрочем, мои «Песни и пляски смерти» [56] Стасов высоко ценит… А я все тот же. И «Пляски смерти» – это не крик отчаяния, не упадок воли и веры в жизнь. Совсем наоборот. Средневековый сюжет пленил меня не потому, что я пал духом, а потому, что все та же правда земли не отпускает меня и требует ее выразить.
56
Цикл романсов на слова А.Голенищева-Кутузова
Хотите, объясню вам, зачем я обратился к этому? Затем, что это предопределение мое: всегда смотреть в лицо тому, что страшно. Хоть и отворачивайся, а глядеть надо. Изобразить смерть – это вовсе не значит любить ее. Я, например, яростно ненавижу войну и всей душой надеюсь, что всякий почувствует это, услыхав моего «Полководца» или «Забытого» [57] . Но я не мoгy пройти мимо страшных картин, которые показывает мне жизнь. Если в «Трепаке» [58] моем услышится трагедия не только крестьянской доли, но всего русского бездорожья и заблудившейся в нем души, будь то мужичок убогий или бедный музыкант, значит, не напрасны мои труды и неустанные поиски.
57
«Забытый» – романс Мусоргского, написанный под впечатлением известной картины Верещагина
58
«Полководец», «Трепак» – романсы Мусоргского из цикла «Песня и пляска смерти»