Пять праведных преступников (рассказы)
Шрифт:
Человек с удивительными глазами серьезно помолчал, что не вполне соответствовало легкомысленной фразе, и заговорил так, словно это не он, а другой:
– Каждый век не видит какой-нибудь нашей потребности. Пуритане не видят, что нам нужно веселье, экономисты манчестерской школы – что нам нужна красота. Теперь мало кто помнит еще об одной нужде. Почти все, хоть ненадолго, испытали ее в серьезных чувствах юности; у очень немногих она горит до самой смерти. Христиан, особенно католиков, ругали за то, что они ее навязывают, хотя они, скорее, сдерживали, регулировали ее. Она есть в любой
– Что же такое… – начал ошарашенный журналист; но человек продолжал:
– Обычно это называют аскетизмом, и одна из нынешних ошибок – в том, что в него не верят. Теперь не верят, что у некоторых, у немногих это есть. Поэтому так трудно жить сурово, вечно отказывая себе, – все мешают, никто не понимает. Пуританские причуды, вроде насильственной трезвости, поймут без труда, особенно если мучить не себя, а бедных. Но такие, как Марийяк, мучают себя и воздерживаются не от вина, а от удовольствий.
– Простите, – как можно учтивей сказал Пиньон. – Я не посмею предположить, что вы сошли с ума, и потому спрошу вас, не сошел ли с ума я сам. Не бойтесь, говорите честно.
– Почти всякий, – сказал его собеседник, – ответит, что с ума сошел Марийяк. Вполне возможно. Во всяком случае, если бы правду узнали, решили бы именно так. Но он притворяется не только поэтому. Это входит в игру, хотя он не играет. В восточных факирах хуже всего то, что все их видят. Не захочешь, а возгордишься. Очень может быть, что такой же соблазн был у столпников.
– Наш друг – христианский аскет, а христианам сказано: «Когда постишься, помажь лицо твое». Никто не видит, как он постится; все видят, как он пирует. Только пост он выдумал новый, особенный.
Мистер Пиньон был сметлив и уже все понял.
– Неужели… – начал он.
– Просто, а? – прервал собеседник. – Он ест самые дорогие вещи, которых терпеть не может. Вот никто и не обвинит его в добродетели. Устрицы и аперитивы надежно защищают его. Зачем прятаться в лесу? Наш друг прячется в отеле, где готовят особенно плохо.
– Как это все странно!.. – сказал американец.
– Значит, вы поняли? – спросил человек с яркими глазами. – Ему приносят двадцать закусок, он выбирает маслины – знает ли кто, что именно их он не любит? То же самое и с вином. Если бы он заказал сухари или сушеный горох, он бы привлек внимание.
– Никак не пойму, – сказал человек в очках, – какой в этом толк?
Друг его опустил глаза, видимо, растерялся, и все же ответил:
– Кажется, я понимаю, но сказать не могу. Было это и у меня – не во всем, в одном, – и я почти никому ничего не мог объяснить. У таких аскетов и мистиков есть верный признак: они лишают удовольствий только себя. Что до других, они рады их радости. Чтобы другие хорошо поели и выпили, они перевернут и распотрошат ресторан. Когда мистик нарушает это правило, он опускается очень низко, становится моральным реформатором.
Все помолчали; потом журналист сказал:
– Нет, это не пойдет! Он тратит деньги не только на пиры. А эти мерзкие пьесы? А женщины вроде этой Праг? Хорошенький отшельник!..
Сосед его улыбнулся, а другой сосед, пыльноватый, повернулся к нему, смешливо хрюкнув.
– Сразу видно, – сказал он, – что вы не видели миссис Праг.
– Что вы имеете в виду? – спросил Пиньон.
Теперь засмеялись все.
– Он просто обязан быть с ней добрым, как с незамужней тетушкой… – начал первый, но второй его прервал:
– Незамужней! Да она выглядит, как…
– Именно, именно, – согласился первый. – А почему, собственно, «как»?
– Ты бы ее послушал! – заворчал его друг. – Марийяк терпит часами…
– А пьеса, пьеса! – поддержал третий. – Марийяк сидит все пять актов. Если это не пытки…
– Видите? – вскричал как бы в восторге человек с яркими глазами. – Марийяк образован и изыскан. Он логичный француз, это вынести невозможно. А он выносит пять актов современной интеллектуальной драмы. В первом акте миссис Праг говорит, что женщину больше не надо ставить на пьедестал; во втором – что ее не надо ставить и под стеклянный колпак; в третьем – что она не хочет быть игрушкой для мужчины; в четвертом – что она не будет еще чем-нибудь, а впереди – пятый акт, где она не будет то ли рабой, то ли изгнанницей. Он смотрел это шесть раз, даже зубами не скрипел. А как она разговаривает! Первый муж ее не понимал, второй до конца не понял, третий понемногу понял, а пятый – нет, и так далее, и так далее, словно там есть что понимать. Сами знаете, что такое абсолютно себялюбивый дурак. А он терпит даже их.
– Собственно говоря, – ворчливо произнес высокий, – он выдумал современное искупление – искупление скукой. Для нынешних нервов это хуже власяницы и пещеры.
Помолчав немного, Пиньон резко спросил:
– Как вы все это узнали?
– Долго рассказывать, – ответил тот, кто сидел напротив. – Дело в том, что Марийяк пирует раз в год, на Рождество. Он ест и пьет, что хочет. Я познакомился с ним в Хоктоне, в тихом кабачке, где он пил пиво и ел тушеное мясо с луком. Слово за слово, мы разговорились. Конечно, вы понимаете, разговор был конфиденциальный.
– Естественно, в газету я не дам ничего, – заверил журналист. – Если я дам, меня сочтут сумасшедшим. Теперь такого безумия не понимают. Странно, что вы так к нему отнеслись.
– Я рассказал ему о себе, – ответил странный человек. – Потом познакомил с друзьями, и он стал у нас… ну, президентом нашего маленького клуба.
– Вот как! – растерянно сказал Пиньон. – Не знал, что это клуб.
– Во всяком случае мы связаны, – сказал его собеседник. – Каждый из нас, хотя бы однажды, казался хуже, чем он есть.
– Да, – проворчал высокий, – всех нас не поняли, как тетушку Праг.
– Сообщество наше, – продолжал самый странный, – все же повеселей, чем она. Мы живем недурно, если учесть, что репутация наша омрачена ужасными преступлениями. Мы разыгрываем в самой жизни детективные рассказы или, если хотите, занимаемся сыском, но ищем мы не преступление, а потаенную добродетель. Иногда ее очень тщательно скрывают, как Марийяк… да и мы.
Голова у журналиста кружилась, хотя, казалось бы, он-то привык к преступлениям и чудачествам.