Пятидесятилетняя женщина
Шрифт:
В присутствии Хардинга Лаура встретилась со следователем и адвокатами, которых пригласили защищать Тито. Защита решила ссылаться на невменяемость Тито. Психиатры со стороны защиты обследовали Тито и признали невменяемым; психиатры со стороны обвинения тоже его обследовали и признали вменяемым. То, что он купил пистолет за три месяца до чудовищного преступления, указывало на преднамеренное убийство. Всплыл и тот факт, что он по уши залез в долги и кредиторы основательно на него наседали. Расплатиться с ними он мог, только продав виллу, которая перешла к нему после смерти отца. В Италии нет смертной казни, но преднамеренное убийство карается пожизненным одиночным заключением. В преддверии суда адвокаты со стороны защиты пришли к Лауре и заявили: спасти Тито от этой участи может только ее признание в суде, что граф был ее любовником.
— Хорошо, — промолвила она наконец, — если только это может его спасти, я согласна.
Хардинг пытался ее отговорить, но она стояла на своем:
— Я никогда себе не прощу, если Тито придется до конца жизни сидеть в одиночной камере.
Вот что было дальше. Начался суд. Ее вызвали, и она показала под присягой, что свекор был ее любовником. Тито признали душевнобольным и отправили в психиатрическую лечебницу. Лаура хотела немедленно покинуть Флоренцию, однако в Италии подготовка к судебному процессу тянется бесконечно долго, и, когда все завершилось, ей подошло время рожать. Хардинги настояли, чтобы она жила у них до самых родов. Лаура разрешилась мальчиком, но тот прожил только сутки. Она намеревалась вернуться в Сан-Франциско и пожить у матери, пока не подыщет работу: сумасбродства Тито, расходы на виллу и судебные издержки серьезно подорвали ее финансы.
Большую часть этой истории я услышал от Хардинга. Но однажды, когда он был в клубе, а Бесси пригласила меня на чашку чая и мы снова завели разговор об этой трагедии, она заметила:
— А знаете, Чарли вам не все рассказал, ему и самому кое-что неизвестно. Я ему не сказала. Мужчины на свой лад — странный народ, их куда легче шокировать, чем женщин.
Я вопросительно поднял брови, но промолчал.
— Мы с Лаурой поговорили перед самым ее отъездом. Она была очень подавленная, я думала — горюет о потере ребенка, и решила ее утешить. «Не надо так убиваться из-за смерти младенца, — сказала я. — При таких обстоятельствах, может, и к лучшему, что он умер». «Почему?» — спросила Лаура. «Подумайте, какое будущее могло ждать несчастного ребенка, чей отец — убийца». Она посмотрела на меня с этим своим удивительно спокойным выражением — и знаете что сказала?
— Совершенно не представляю.
— Она сказала: «С чего вы решили, что его отец — убийца?» Я почувствовала, что заливаюсь краской. Я отказывалась верить собственным ушам. «Господи, Лаура, что вы хотите сказать?» «Вы же были в суде, — ответила она. — Вы слышали, как я заявила, что Карло был моим любовником».
Бесси Хардинг впилась в меня взглядом, как, должно быть, впилась тогда в Лауру.
— И что вы на это сказали? — спросил я.
— А что мне было сказать? Ничего не сказала. Я не столько ужаснулась, сколько была ошарашена. Лаура на меня посмотрела, и, хотите верьте, хотите нет, я готова поклясться, что в ее глазах мелькнул озорной огонек. Я чувствовала себя последней дурой.
— Бедняжка Бесси, — улыбнулся я.
«Бедняжка Бесси», — повторил я про себя, мысленно возвращаясь к этой необычной истории. Они с Чарли давно в могиле, смерть отняла у меня хороших друзей. Потом я заснул. На другой день я отправился с Уайменом Холтом в долгую поездку.
Грины ждали нас на ужин к семи часам. Мы прибыли минута в минуту. Теперь, когда я вспомнил, кто такая Лаура, мне было до смерти любопытно посмотреть на нее еще раз. Уаймен не сгустил краски. Гостиная, куда мы проследовали, являла собой квинтэссенцию безликости: довольно удобная комната, однако напрочь лишенная индивидуальности, словно всю обстановку до последней мелочи выписали по каталогу. Унылая, как казенное заведение. Меня познакомили с хозяином дома Джаспером Грином, затем с его братом Эмери и невесткой Фанни. Джаспер Грин был высокий полный мужчина с круглым, как луна, лицом и густой копной нечесаных черных волос. Он носил очки в толстой пластмассовой оправе. Меня поразило, до чего он молод — немногим более тридцати, стало быть, почти на двадцать лет моложе Лауры. Его брату, композитору и преподавателю одной из нью-йоркских музыкальных школ, было лет двадцать семь — двадцать восемь. Жена Эмери, хорошенькая малышка, была актрисой и сидела в то время без работы. Джаспер Грин угостил нас вполне приличным коктейлем, в котором было чуть-чуть многовато вермута, и мы сели ужинать. Разговор за столом шел веселый, даже шутливый. У Джаспера и его брата были громкие голоса, и все трое — Джаспер, Эмери и Фанни — болтали наперебой, подначивали друг друга, шутили, смеялись. Они обсуждали искусство, литературу, музыку и театр. Уаймен и я тоже вставляли слово, когда выпадала редкая возможность. Лаура не пыталась принять участие в разговоре. Безмятежная, она сидела во главе стола с довольной снисходительной улыбкой и внимала их легкомысленной чепухе. Чепухе вовсе не глупой, напротив, умной и самой что ни на есть современной, но все-таки чепухе. В ее манере чувствовалось нечто материнское, и я почему-то подумал о большой холеной таксе, как она лежит, развалившись, на солнышке и лениво, однако бдительно приглядывает за своими щенками, что возятся и играют рядом. Меня занимала мысль о том, приходит ли ей в голову, что вся эта болтовня про искусство — сущие пустяки по сравнению с исполненной крови и страсти историей, которая у нее на памяти. А вдруг она не помнит? Все давно отошло в прошлое и, возможно, представляется ей теперь всего лишь страшным сном. Вероятно, она для того и выбрала эту заурядную обстановку, чтобы забыть, а в обществе молодежи отдыхает душой. Вероятно, умные глупости Джаспера ее успокаивают. Быть может, после той страшной трагедии она хотела единственного — надежно укрыться в однообразии.
Уаймен был специалистом по драме эпохи Елизаветы I; поэтому, видимо, эта тема вдруг всплыла в разговоре. Я уже понял, что нет такого вопроса, по которому Джаспер Грин не был готов вынести безапелляционное и окончательное суждение. Высказался он и по этому поводу.
— Нынешний театр выродился, потому что нынешние драматурги как огня боятся неистовых чувств, а ведь на них только и можно строить трагедию, — гудел он. — В шестнадцатом веке к услугам драматургов был непочатый край драматичных и кровавых сюжетов, вот они и создавали великие пьесы. А где нашим авторам взять сюжеты? Наша ленивая жидкая англосаксонская кровь не способна проявить себя так, чтобы они смогли хоть что-нибудь из этого выжать. Поэтому им только и остается, что живописать пошлости человеческих отношений.
Я задавался вопросом, как Лаура восприняла эту тираду, однако избегал ее взгляда. Она-то могла поведать им историю преступной любви, ревности и отцеубийства, за которую ухватился бы не один наследник Шекспира. Если б такая пьеса была написана, ее автор, кажется мне, счел бы себя обязанным закончить ее по меньшей мере еще одним трупом на сцене. На самом же деле, как я теперь знаю, развязка этой истории, при всей ее неожиданности, была уныло прозаичной и немного нелепой. В реальной жизни все чаще кончается всхлипом, а не взрывом. А еще я ломал голову над тем, почему она так упорно стремилась возобновить наше давнее знакомство. Оснований считать, что мне известно то, что я знал, у нее, понятно, не было. Возможно, верное чутье подсказало ей, что я ее не выдам; возможно, ей было все равно, выдам я ее или нет. Время от времени я на нее украдкой поглядывал. Она спокойно внимала возбужденной болтовне трех молодых людей, но ее приятное приветливое лицо ни о чем мне не говорило. Не знай я всей правды, я бы поклялся, что ничего плохого ни разу не возмутило ровного течения ее небогатой событиями жизни.
Вечер закончился, а с ним и моя история, но я хочу еще рассказать о забавном происшествии, случившемся уже после того, как мы с Уайменом вернулись к нему домой. Мы решили распить на сон грядущий бутылку пива и прошли на кухню. Часы в прихожей пробили одиннадцать, и в этот миг зазвонил телефон. Уаймен вышел ответить; возвратился он, тихо посмеиваясь.
— Что вас рассмешило? — спросил я.
— Звонил один мой студент. Вообще-то им не положено звонить преподавателям после половины одиннадцатого, но он был взволнован и вне себя. Ему хотелось знать, откуда взялось в мире зло.
— И вы ему объяснили?
— Я сказал, что святого Фому Аквинского тоже волновала и выводила из себя эта проблема, так что лучше ему самому поломать над ней голову. Сказал, что, если найдет ответ, пусть звонит мне в любое время, хоть в два часа ночи.
— Думаю, спокойный сон обеспечен вам на долгое время, — заметил я.
— Не стану скрывать, я и сам склоняюсь к такому выводу, — ухмыльнулся он.
1946