Пятиэтажная Россия
Шрифт:
Так что мораль в современной России как штык стоит, а вот брачная норма, извиняюсь, как бл*дь дрожит.
Представьте себе консервативное семейство (крестьянское, мещанское ли — безразлично) всего-навсего девяностолетней давности. Какой оскорбительно ненормальной показалась бы им самая типичная, самая традиционная сегодняшняя семья — он, она, малютка Ванечка. Он разведен, в прошлом браке остались дети. Теперь они приходят по воскресеньям в гости. Она добралась до чертогов Гименея далеко не девицей, к тому же и ребенок зачат вне брака. Чета зарегистрировала свои отношения после рождения малютки: «Чтобы свадьба была настоящей, с белым платьем». Церковный брак возможен, но наши молодожены раздумывают — стоит ли? Аргументы
Камнями бы побили такую дикую пару. И обидели бы, между прочим, кого? Реальную семью будущего.
Институт семьи мутирует так стремительно, что стоит, ох как стоит с самым живейшим любопытством приглядываться к каждому странному семейству: не оно ли несет на себе отблеск грядущего.
В семидесятые годы странных как бы и не было, были экспериментальные. Экспериментировать разрешалось только на детях — впрочем, не всем желающим. Повезло заласканной семье Никитиных, но жизнь у всех семи детей сложилась без всякого блеска. А инженеру Филиппову, теоретику движения с таинственным названием «Жить в детей», не повезло: слишком много в его идеях было фантастического, слишком он был увлечен главной литературной утопией шестидесятых — романом Стругацких «Полдень, ХХII век».
Минуем конец восьмидесятых и первую половину девяностых, времена настолько футуристические, что на личные фантазии населению едва хватало сил.
Я и тогда собирала какие-то вырезки: меня неизменно пленяли все виды общественного чудачества. Да только использовать этот мощный выброс растерянной голой правдушки невозможно, бессмысленно — это будущее так и не наступило. Среди рассказов о семейных борделях, брачных обычаях молодых брокеров, гендерных стратегиях студенток МГИМО, женщине, убившей вампира коромыслом, маленьким оазисом настоящего глядится история рязанских сестер Амельцевых, с младенчества говорящих стихами. Семейная чудинка: родители, местные литераторы, вели между собой только рифмованные диалоги («потому что рифма ускоряет мышление»), так и детей научили разговаривать. Из 1992 года, из гулкого пятнадцатилетнего далека слышен захлебывающийся гогот журналиста, обильно цитирующего амельцевские диалоги: «О Верочка, иди скорей домой; и дочерей своих возьми с собой»; «Ко сну готовы ваши колыбели, тем более что вы давно поели».
Глухо доносятся отзвуки маленьких битв, которые странные семьи и странные люди время от времени затевали с обществом за право пестовать свои личные утопии. Вспоминается недолго просуществовавшее, но феерическое общественное движение «социальных девственников», эльфийская деревня Галадриэль, которую основали молодые толкиенисты — пять супружеских пар. Институт традиционной семьи в те годы сотрясала громкая война жен с секретаршами. «Такого массового исхода сорокалетнего мужчины из семьи история цивилизации еще не знала, — писала социолог Т. Самсонова. — Теперь считается странным, если муж „засиживается“ в первом браке. Значит ли это, что моральное право мужчины на второй брак признано бытовой нормой? Можем ли мы считать, что на наших глазах создаются законы семьи будущего?» Она же: «Семья будущего — это одинокая женщина?»
У самого края нового века социологов позабавила тяжба московской пары с районным отделом загса за право назвать своего ребенка БОЧ рВФ 260902 («Биологический объект „человек“; род Ворониных-Фроловых») — диковинка, замятинский минимализм.
Наконец, в последние годы странные семьи пошли густо, толпой. Тут и деревенские многоженцы, так полюбившиеся «Программе Максимум», и кроткие предводительницы маленьких мужских сералей, живущие с двумя мужьями сразу (чаще всего с бывшим и нынешним) — в основном для того, чтобы уберечь обоих от пьянства и совместными усилиями «поднять детей». И «женские» семьи, и сложносочиненные семейства, объединяющие одиноких (в большинстве — пожилых) людей, которым бесконечно выгоднее жить группами, нежели в одиночку.
И какое количество попыток объединиться в коммуну, сквот — как можно больше расширить круг людей, ответственных за изобретение новой жизни!
Православные деревни, казачьи станицы, возрождаемые в Мордовии и Подмосковье (причем станицы ультраконсервативные, такое «будущее прошлое», — в Мордовии, например, поселенцы занимаются крестьянским трудом в мундирах, детям дается домашнее образование); знаменитый Стегалов, возглавляющий маленькое сообщество мужественных, закаленных, тренированных невротиков, репетирующих в тверских лесах «жизнь после атомной войны».
Используются все возможные виды, формы и уклады коллективного сожительства. Среди вполне предсказуемых проектов иной раз блеснет малоосуществимое, но замечательное своей литературной прелестью начинание: плавучий монастырь для инвалидов или детский университет для беспризорников, куда предполагалось приглашать на работу молодых ученых — если только они сочтут возможным совмещать научные труды с деятельностью Учителя. Уж рассылались пригласительные письма — в институты геологии, физической химии и проблем информатики РАН. Идея взята организаторами известно откуда — конечно, опять из Стругацких, из «Полдня»: «- Мой учитель — Николай Кузьмич Белка, океанолог, — сказал мальчик и ощетинился».
Будущее у Стругацких и вправду чудесное — легкое, понятное, обаятельное. Обаяние это было всеобъемлющим. Ричард Барбрук, известный английский социолог, писал, что именно прелесть русской коммунистической утопии заставила американцев заняться выработкой концепции постиндустриального общества. «Американцы остро нуждались в будущем — у них было неплохое настоящее, но будущее у русских было лучше, вот в чем дело!» Кстати, в упомянутой концепции чрезвычайно продуманно будущее семьи — а как с этим делом было в коммунистической утопии? Да и вообще, утопическая и антиутопическая литература — это весь XX век, где же и искать очертания семьи будущего, как не там?
Поспешу заранее оправдаться: я знаю, что длятся еще споры о том, считать ли классическую советскую фантастику («Туманность Андромеды» и «Час Быка» Ефремова, тот же «Полдень, ХХII век») собственно утопиями; я знаю разницу между романами-гипотезами, романами-катастрофами, литературой «воображаемых войн» и антиутопиями. Более того, я уже даже знаю, чем различаются энтопии, дистопии, контратопии и практопии. Но позвольте обойтись попросту, без чинов. Жанровые тонкости дело великое, но я, например, уверена, что один из самых блестящих утопических романов прошлого века — это «Кавалер Золотой Звезды» лауреата Сталинской премии Семена Бабаевского. То, что роман этот — утопия, очевидно: речь в чудесной книге идет о чрезвычайно быстром построении райской жизни. Где именно? Ну, в послевоенном кубанском колхозе, хотя место, разумеется, имеет второстепенное значение. Это остров, островок будущего. Все в колхозе (вплоть, конечно, до электростанции) строится с той игрушечной легкостью и стремительностью, с какой в утопиях всегда происходят хозяйственные метаморфозы. Нерв строительства, его гений — Сергей Тутаринов, председатель райсовета, фронтовик, герой Советского Союза.
Сны у него совершенно утопические. «Белый сказочный город залит светом, и лежит он на высоком плато. Все на его улицах живет и движется, непрерывной лентой катятся автомобили, и видит Сергей, как одна машина подкатила к нему и остановилась. Из нее выходит пожилой генерал. Да ведь это же командир танковой дивизии!
— Гвардии младший лейтенант, — сказал генерал, — ты впервые приехал в Москву. Скажи, чего ты желаешь?
— Хочу побывать на Красной площади, — сказал Сергей.
— Хорошо! Посмотри на свою Золотую Звезду, и мы очутимся на Красной площади.