Пятница, или Дикая жизнь
Шрифт:
Зрелище это внушило Робинзону глубокое отвращение. Он побрел на лужайку, где его ждал недостроенный бот, утверждаясь в мысли, что остров так и остался для него чужим, что над ним тяготеет проклятие и что суденышко, чей нескладный, но такой родной силуэт просвечивал сквозь заросли дрока, — единственная его связь с миром.
За неимением лака или хотя бы смолы, чтобы пропитать борта и днище, Робинзон решил изготовить клей по способу, известному ему еще со времен посещений судоверфи на Узе. Для этого ему пришлось свести целую рощицу остролиста, которую он заприметил на восточном берегу острова с самого начала строительства. Полтора месяца у него ушло на то, чтобы очистить деревца от коры и снять лыко, осторожно разрезая его на полоски. Потом он долго кипятил в котле эту нитевидную беловатую массу, которая мало-помалу превратилась в густую, вязкую жидкость. Сняв ее с огня еще кипящей, он быстро пропитал ею весь корпус бота.
И вот судно было закончено, но долгая история его создания навсегда запечатлелась на коже Робинзона: порезы, ожоги, шрамы, мозоли, заусенцы и несмываемые пятна свидетельствовали о жестокой борьбе, которую ему пришлось вести за создание своего однокрылого кораблика. Он не нуждался в судовом журнале:
Наконец он решился приступить к спуску «Избавления», хотя неясные страхи так долго заставляли его откладывать это событие. Сперва он даже не очень удивился, когда понял, что невозможно протащить по песку до моря судно, весящее более тысячи фунтов. Но эта первая неудача обнаружила перед ним всю сложность проблемы, над которой он доселе не задумывался всерьез. Вот тут-то ему и представился случай постичь ту важную метаморфозу, какую претерпел его разум под влиянием одиночества. Похоже было, что область его мыслительной деятельности одновременно и сузилась, и углубилась. Ему становилось все труднее думать о нескольких вещах разом, все труднее переходить от одного предмета размышления к другому. Так, он понял, что окружающее служит для нас постоянным раздражителем не только оттого, что будоражит нашу мысль, мешая вариться в собственном соку, а еще и потому, что одна лишь возможность вторжения «чужих» приоткрывает нам завесу над целым миром явлений, расположенных на периферии нашего внимания, но в любой момент способных стать его центром. И вот это-то периферийное, почти призрачное присутствие вещей, которые нынче перестали заботить Робинзона, постепенно исчезло из его сознания. Теперь он жил в окружении предметов и явлений, подчинявшихся простому непреложному закону: «все или ничего», — потому-то, поглощенный строительством «Избавления», он упустил из виду проблему спуска на воду. Следует также добавить, что Робинзон вдохновлялся примером Ноева ковчега, ставшего прототипом «Избавления». Ковчег, сооруженный на суше, вдали от моря, ждал, когда вода придет к нему, низвергнувшись с небес или с горных вершин.
Отчаяние — сперва подавленное, потом исступленное — охватило Робинзона, когда ему не удалось подсунуть деревянные кругляши под киль, чтобы выкатить бот на берег, как, бывало, в Йорке во время реставрации собора выкатывали целые колонны. Бот оказался неподъемным, и Робинзон только вышиб один из шпангоутов, когда слишком сильно налег на кол, служивший ему рычагом. После трехдневных бесплодных усилий он бросил эту затею; гнев и изнеможение застилали ему глаза. И тогда он решил прибегнуть к крайнему средству. Коль скоро нельзя спустить «Избавление „ к морю, он, может быть, заставит море подняться к „Избавлению“. Достаточно прорыть канал, который, начинаясь у берега, прорежет склон и, постоянно углубляясь, достигнет строительной площадки. Бот опустится в канал, и прилив вынесет его в бухту. Робинзон тотчас же лихорадочно принялся за работу. Но потом, слегка поостыв, измерил расстояние, отделявшее «Избавление“ от берега, а главное, высоту склона над уровнем моря. Ему предстояло прорыть канал длиною в сто двадцать ярдов и заглубить его в скалу на сто с лишним футов — гигантский, нечеловеческий труд, на который, даже при самых благоприятных обстоятельствах, не хватило бы всей его оставшейся жизни. И он отступился.
Жидкая тина, над которой тучами вились комары, лениво колыхалась, когда молодой кабан, высунув из нее одно лишь пятнистое рыльце, норовил потеснее прижаться к материнскому боку. Здесь, на восточной оконечности острова, в болотной трясине, десятки семей пекари устроили себе лежку и блаженствовали, греясь в вязкой жиже, под знойным полуденным солнцем. Одна из разомлевших самок по самые уши залезла в теплую грязь и недвижно дремала, пока ее отпрыски с пронзительным хрюканьем суетились и задирали друг друга. Но когда солнце начало склоняться к горизонту, кабаниха стряхнула с себя сон, мощным усилием вырвала свое грузное тело из тины и выбралась на сухой пригорок, в то время как ее неистово визжащие поросята судорожно месили грязь тоненькими ножками, стараясь не захлебнуться. Потом все семейство гуськом удалилось в лес под громкий треск сломанных веток.
Вот тут-то из ила поднялась и шагнула в сторону прибрежных камышей серая статуя. Робинзон давно позабыл, сколько времени назад он оставил последний лоскут своей одежды в колючем кустарнике. Впрочем, он больше не опасался палящих солнечных лучей, ибо все его тело — спину, бока, бедра — покрывала короста из засохших экскрементов. Волосы на голове и в бороде свалялись, и их спутанная масса почти целиком скрывала лицо. Руки, превратившиеся в узловатые обрубки, теперь служили ему только для передвижения: когда он пытался встать, голова кружилась, его валило с ног. Физическая слабость, мягкий песок и теплая тина, а главное, душевный надрыв сделали свое дело: теперь Робинзон мог лишь ползать, извиваясь, как червяк. Он понял одну простую истину: человек подобен тем раненным во время драки или боя, которые еще держатся на ногах, пока их окружает и стискивает со всех сторон толпа, но стоит ей рассеяться, как они бессильно падают наземь. Люди — его братья по разуму — поддерживали Робинзона в человеческом состоянии незаметно для него самого, и, когда они внезапно исчезли, он ощутил, что не может устоять на ногах в этой пустоте. Он кормился всякой мерзостью, уткнувшись лицом в землю. Он ходил под себя и редко отказывался от удовольствия поваляться на собственных теплых
В долгие часы туманных размышлений он развивал философию, которую мог бы исповедовать и этот невзрачный человечек. Одно лишь прошлое имело подлинную ценность и право на существование. Настоящее же служило лишь зеркалом былого, театром воспоминаний. И жить дальше следовало не для чего иного, как для умножения самого драгоценного сокровища — воспоминаний о прошлом. Наконец, смерть являла собой желанный миг наслаждения этой золотой жилой. Вечность даровалась нам, дабы мы могли вновь прожить свою жизнь, но уже по-иному — более углубленно и вдумчиво, более умно и чувственно, чем дозволяла мелкая суета нынешнего бытия.
Робинзон жевал пучок дикого салата на берегу болотистого рукава речки, как вдруг ему послышалась музыка, фантастическая, нереальная, но ясно различимая небесная симфония, хор ангельских голосов, сопровождаемый аккордами арфы и сладким пением виолы да гамба <Виола да гамба — музыкальный инструмент вертикального (ножного) способа держания; разновидность>.Робинзон вообразил, будто эта райская мелодия возвещает ему близкую смерть, а быть может, и то, что он уже умер. Но, подняв голову, он увидал в море, на востоке, белый парус. В бешеном рывке он достиг лужайки, где стояло «Избавление», и, по счастью, среди разбросанных инструментов сразу же наткнулся на свое огниво. Потом ринулся к высохшему эвкалипту. Подпалив охапку сухих веток, он затолкал ее в полый ствол дерева, зияющий, как развороченное чрево. Оттуда тотчас же взвился столб едкого дыма, хотя сам эвкалипт не спешил разгораться.
Впрочем, необходимости в этом не было. Корабль полным ходом шел к острову, взяв курс на Бухту Спасения. Сомневаться не приходилось: сейчас он бросит якорь вблизи от берега и от борта отвалит шлюпка, Робинзон метался взад-вперед, хихикая как безумный и разыскивая штаны и рубаху, которые наконец обнаружил под кормою «Избавления». Потом он опрометью кинулся к берегу, на бегу отдирая ногтями от лица облепившие его жирные волосы. Подгоняемый свежим северо-восточным бризом, корабль грациозно танцевал на белых гребнях волн, клоня то влево, то вправо распростертые крылья парусов. То был один из старинных испанских галионов, которые некогда перевозили из Мексики на родину-мать драгоценные камни и золото. И Робинзону вдруг почудилось, будто корпус под ватерлинией, обнажавшийся всякий раз, как корабль сильно кренило, и в самом деле блестит, словно он из чистого золота. На мачте развевался яркий штандарт, а выше, на самой верхушке, двумя языками трепетало на ветру черно-желтое пламя факела. Чем ближе подходил корабль, тем отчетливее различал Робинзон нарядную толпу пассажиров, заполнивших все палубы, и нижнюю, и верхнюю, от носа до кормы. Казалось, там справляется блестящее, пышное празднество. Музыка лилась с полуюта, где расположился небольшой струнный оркестр и хор детей в белых одеждах. Люди чинно танцевали вокруг стола, заставленного золотой и хрустальной посудой. Никто из них словно бы не замечал ни потерпевшего бедствия человека, ни острова — теперь всего в одном кабельтове от сменившего галс и проходящего вдоль берега судна. Робинзон бежал вслед за ним по пляжу, он вопил, размахивал руками, подбирал и швырял гальку в сторону корабля. Он падал, поднимался и вновь падал на песок. Теперь галион поравнялся с первыми дюнами, замыкающими пляж, и путь Робинзону преградили широкие лагуны. Тогда он бросился в воду и из последних сил поплыл к судну, которое уже обратилось к нему кормой с высокой палубной надстройкой, задрапированной парчой. В одном из фигурных портиков стояла, облокотясь на подоконник, молодая девушка. Робинзон непостижимо четко видел ее лицо. Совсем юное, нежное, как цветок, но утомленное и страдальческое, оно озарялось слабой, недоверчивой, отрешенной улыбкой. Робинзон знал девушку. Он был в этом уверен. Но кто, кто она? Он открыл рот, чтобы окликнуть ее, но в горло ему тотчас хлынула соленая вода. Вязкий полумрак поглотил его, он успел лишь заметить гримасничающий лик маленького, испуганно отпрянувшего ската.
Огненный столб вырвал его из забытья. Ох, как ему было холодно! Возможно ли это?! — море во второй раз выбросило его на тот же берег! Вверху, на Западной Скале, ярким факелом пылал в ночи эвкалипт. Шатаясь, Робинзон побрел к этому источнику тепла и света.
Увы! Сигнала, которому было назначено испарить океан, поднять по тревоге все человечество, хватило лишь на то, чтобы привлечь его самого, одного его… Боже, какая жестокая насмешка!
Робинзон провел ночь, скорчившись на траве близ дерева, лицом к пылающей пасти дупла, из которого вырывались буйные языки пламени; по мере того как огонь утихал, он придвигался к нему все ближе и ближе. И лишь перед самым рассветом ему удалось вспомнить имя молодой девушки с галиона. То была Люси, его младшая сестра Люси, умершая совсем юной много лет тому назад. И, стало быть, сомневаться не приходилось: этот старинный корабль был плодом его больного воображения.