Пятый ангел вострубил
Шрифт:
Ненормально в Америке абсолютно все – электророзетки, градусники по Фаренгейту, расстояния в милях, жидкость в галлонах, размеры одежды и обуви в несуществующих в природе единицах и даже снующие повсюду плешивые наглые белки с облезлыми и прозрачными, как рыбьи скелеты, хвостами. Они исполняют обязанности крыс.
Эту общую американскую ненормальность и ущербность мы как-то предчувствовали заранее. Даже наши «Петиции о признании» для многочисленных американских лож были составлены не так, как для всех других. Если англичанам – естественно – мы писали особо строго, внимательно, скрупулезно, с перечислением протокольных «ландмарок», а всем другим ложам мы эти петиции просто скопировали, поменяв адреса, то для американцев
Тот разбой в нарушении всех масонских правил, который характеризует американские ложи, поверг нас в изумление и шок. «Великая Ложа Нью-Йорка»-обычный стандартный небоскреб-офис. Курить, разумеется, нельзя. На полу – мусор, на стульях – жвачка. «Храмы» распахнуты. Их убранство, несмотря на все декоративные масонские штучки, так стандартно и канцелярски невыразительно, что напоминает почему-то залы наших захолустных судов.
Величайшее масонское посвятительское таинство – инсталяция Великого Мастера Великой Ложи – проходит совершенно открыто и превращено в дешевый балаган. Зрителей полно, они ведут себя, как в сельском клубе – вертятся, общаются, шумят, сорят. Несмотря на пробирающий нас до костей мороз – толстым американским «братьям» жарко. Они, по-простецки сбросив с себя черные пиджаки, демонстрируют потные пятна на несвежих белых сорочках, свернули на бок и расслабили галстуки-«бабочки». Запоны и кордоны на таком дачном фоне одежды выглядят комично.
Весь ход ритуала – сплошная пародия, нарушение всяческих правил. Древние и тайные традиции становятся какой-то смешной игрой, необязательной, и даже не совсем приличной для взрослых людей, дураченьем и кривлянием. «Посвященные» так к этому и относятся. Застучат невпопад, не по делу, молотком и ржут, как кони! Текст присяги «Великий» по бумажке кое-как с трудом проблеял. Со свечами никак разобраться не могли: то зажгут, то погасят. А профаны – непосвященные, даже ничего не понимающие в этом ритуале зрители, прекрасно чувствуют, что спектакль «сбоит», что артисты не выучили ни ролей, ни разводки мизансцены, что это вообще какая-то самодеятельность, «капустник», народный театр.
Ты и Саша реагировали на бестолковое шоу особенно остро: для вас, очевидно, это было очень горько и больно. Американцы обнажили и извратили, наизнанку вывернули все, что было для вас сокровенно, дорого и свято, все, что составляло самую суть вашей веры. Было жалко смотреть на ваши, потерянно перекошенные виноватыми, неестественными улыбками лица Стараясь сохранить чувство собственного достоинства, вы неловко пытались объяснить нам, женам, друг другу и себе самим, что это, мол, какой-то нелепый случай, что просто «погорячились братья». Что нечаянно, от излишнего усердия вынесли на публику потаенное действо, тщательно хранимое в недрах тайных лож. Но было совершенно понятно – никакая это не случайность, не ошибка, не инфантильность…
Во всей этой бесстыдной демонстрации тайны, в наглом срывании всех покровов перед профанами проявился какой-то жуткий цинизм. Разумеется, вы уверяли и нас, и себя в том, что так все это извращено и испоганено именно американцами. Но чувствовалось какое-то странное сомнение в этих ваших горячих уверениях, какая-то неполная убежденность. Может быть, в таком самодеятельном, небрежном и нахальном исполнении ритуалов вам с Сашей приоткрылось что-то, до сих пор вами не замечаемое, – в них самих? Или это мне только так показалось?
+ + +
В Америке мы познакомились с Оболенскими и Голицыными. Я уверена, что нет страшней судьбы, чем эмиграция. Все потомки знаменитых родов, с которыми мы встречались, – Горчаковы, Римские-Корсаковы, Шереметьевы, Одоевские, Успенские, Загряжские – были почему-то: во-первых, масонами; во-вторых, почти всегда с примесью еврейской крови; в-третьих, за редчайшим исключением – безнадежно заурядными, жадными, некрасивыми и какими-то тусклыми вырожденцами. Сначала они ошарашивали умопомрачительными именами и громкими титулами, а потом огорчали ущербностью и какой-то лавочнической заземленностью, безнадежной «бывшей» русскостью. [61]
Казалось бы, многие из них не утратили родного языка. Странный это русский язык! В первый момент поражает абсолютное отсутствие акцента – если эмигранты говорят по-русски, то говорят так, как будто выросли не в Харбине, Стамбуле или Париже, а на Плющихе или в Отрадном. Затем наступает разочарование: абсолютная «русскость» произношения оказывается обманкой. Это только оболочка, внешняя форма языка, внутри которой зияют пустоты. Чаще всего московским своим говорком произносят эти старички лишь пять-шесть десятков самых обиходных слов, а на темы конкретные, тем более отвлеченные, говорить не могут совсем или с огромным трудом начинают переводить буквально… И такая порой чепуха получается! «Я беру самолет к вашему месту!» (Куплю авиабилет до Москвы). – «Убери себя в галстук!» (Повяжи галстук). – «Такси изымает полчаса!» (На такси мы доедем за полчаса). И т.д., и т.п.
Вообще же остатки русского языка, русские громкие фамилии и пышные титулы, весь этот «колорит рюс» стали своего рода жеманством, способом выделиться, поинтересничать, пококетничать, привлечь к себе внимание. Удивительно, как необходимость приспособиться и выжить сделала эмигрантов большими французами, чем сами французы; большими американцами, чем сами американцы. «Мы для них чужие навсегда!» – спел Вертинский и оказался не прав. Это для нас эмигранты теперь совсем чужие.
Когда слушаешь очередную повесть о том, как выживали на чужбине их привыкшие к иной жизни предки, слезы наворачиваются. И они сами, и их дети чувствовали себя повсюду незваными гостями, досаждающими нахлебниками, чужаками, людьми второго сорта. Они стремились выжить и прижиться, цеплялись за законы, друг за друга, приспосабливались. Так что грех осуждать этих несчастных и обвинять их во всех не лучших свойствах, которые являются результатом искусственного отбора на живучесть. Тем более что к нам многие из них проявляли великодушие, щедрость и доброту…
Абсолютно по-русски, даже более чем по-русски, сумасбродно расточительно, хлебосольно, повел себя и американец Эдвард. Моряк-подводник, офицер в отставке, проживший несколько лет у нас во Владике, в Приморье, разоружая Краснознаменный Тихоокеанский флот, он заразился, видимо, русской моряцкой удалью.
Я подружилась с его владивостокской подругой Людой, которую уговаривала выходить замуж за нашего «брата».
Когда начались мои кресты, а вместе с тем и прозрение по части «братства», я тут же честно написала обо всем в Америку. Писала о необходимости вытащить Эдвада из ордена, о том, что надо повенчаться, читать православные книги… Ответное письмо я получила немедленно.
«Я выполнила твою просьбу и съездила в Русский Храм. Не хочу огорчать тебя, но, видимо, я услышала не то, что бы ты хотела. У батюшки Георгия в семье есть масоны, и ни одного слова, за которое можно было бы зацепиться крепко, он не сказал. Из всего можно выделить только то, что, по его словам, масонство Европы и масонство Америки – разные вещи… В общем, он терпимо относится к масонству и считает его самой мощной благотворительной организацией Америки.(35).
Теперь об Эдди и масонстве. Мой Эдди – чистейшая душа, которая по природе своей не приемлет зла, насилия, давления. Если бы он почувствовал ложь, двойной стандарт, он просто оставил бы все, с болью, но оставил. Кстати, мы в Хьюстоне с мая, и только 10 декабря он вспомнил о существовании масонов и первый раз сходил в ложу. Для него это идеализированное романтическое братство (как мне кажется) и не более…»