Пятый крестовый поход
Шрифт:
Нет, сейчас, глядя на сгущающиеся сумерки в окне, он не грустил о доме. Он просто любил его вспоминать. Так душа отдыхала от крови и насилия этого дня.
Колокольчик, подвешенный у полога палатки, зазвенел.
В палатке было душно, с улицы доносились стоны раненых, пьяные окрики и жужжание мух. Их было много – черных и жирных. Штернберг отмахнулся от нескольких, залетевших внутрь и упорно кружащих вокруг него.
– Что, смерть почуяли, твари? – пробурчал он и усмехнулся. – Да, их не обманешь. Чувствуют того, кто сеет смерть, и идут по его следу, чтобы потом и с ним расправиться. Рано! Рано, мерзкие создания! Пошли вон отсюда!
Штернберг взял мех и глотнул вина.
Колокольчик
– Кто там еще?
– Это я, господин граф, Ганс, – послышался в ответ неуверенный голос.
– Ну ладно, входи, раз уж пришел. Все равно заснуть не могу.
В комнату вошел парень лет двадцати, в рубашке, еще носившей следы недавно снятой кольчуги, и холщовых штанах. Худощавый и веснушчатый, с копной золотистых волос, еще полгода назад он был миннезингером, которого Штернберг повстречал в лесу во время охоты. Честность и простота парня привлекли графа, и он пригласил его в замок. А потом позвал с собой в Крестовый поход. Ганс Рихтер и мечтать не мог попасть в свиту высокородного сеньора, а тут такая удача. Конечно, он согласился. Вместе с ним в замок пришли его мать и отец – бродячие артисты. Они в душе погоревали, что сын покидает их, но все же новая судьба, ожидающая Ганса на службе у графа, обрадовала родителей. Они верили, что сын, добившись чего-то в жизни, не забудет их на старости лет. И лишь война, на которую отправится Ганс, омрачала родительскую радость. Ганс за полгода службы показал себя ловким, смелым и физически крепким молодым человеком.
– Ну чего ты встал у дверей? Проходи сюда, на вот, выпей со мной вина. – Граф протер глаза, зевнул и попытался улыбнуться.
Ганс, стесняясь, подошел.
– Ну что ты как не свой, Ганс? Садись рядом. Пей и рассказывай, где был, что видел. А! Что видел, я и сам знаю! И чувствую. Вон как с улицы смердит.
– Истинно так, господин граф. Ужас, что творится!
– И я не одобряю подобную жестокость. Да, штурм опять был провальным, но зачем же нужно убивать этих пленных крестьян, которые и знать ничего не знают о передвижениях сарацинской армии, к тому же безоружные, голодные и оборванные, кому они могли показаться подозрительными? Кто первый отдал приказа убивать их? Зачем вообще надо было их захватывать? Вместо того чтобы основательно готовиться к штурму, многие крестоносцы просто грабят окружающие гору селения, приводят сюда этих несчастных пленников, и все для чего? Чтобы потом вымещать на них свою злость из-за неудач! Отвратительно! Какой позор для рыцарства!
– Я никогда такого не видел… – растерянно проговорил Ганс, делая глоток вина. – Зачем такая жестокость? Пусть это неверные, но все же? До сих пор перед глазами стоит резня, что я видел неподалеку отсюда. Несколько мадьяр заставили одного крестьянина танцевать перед собой, по очереди нанося ему мечами легкие раны на руках и ногах. Тот человек плакал, но продолжал танцевать, пока не истек кровью, ибо все конечности у него были изрезаны. Он упал и стал молиться. Мадьяры не дали ему сделать это до конца и прикончили.
– Ты пришел, чтобы рассказать мне об этом, Ганс? Или у тебя что-то другое? – И не успел миннезингер вымолвить ни слова, как граф добавил: – Впрочем, ты правильно пришел. Я сам хотел тебя звать. Сегодня погиб мой оруженосец Морольд, и я хотел бы, чтобы ты занял подле меня его место. Что скажешь?
Ганс растерялся от неожиданного предложения. Радость от столь высокой чести, оказанной ему, мешалась с тем делом, по поводу которого он пришел к графу, но теперь уже не смел о нем говорить.
– Я недостоин, господин граф, – пролепетал Ганс, – есть другие, которые…
– Конечно, есть, Ганс! – перебил его Штернберг. – Достойных сколько угодно, но ты такой один, а я предлагаю только один раз. Согласен? Вижу, что да! Вот и славно. Так ты мне что-то хотел сказать?
– Да, благодарю за честь, господин! Я постараюсь быть достойным вашего герба и оружия, которое понесу в бой. А я хотел просто спросить про письма. Возможно, вы что-то написали домой и…
Ганс густо покраснел и замолчал.
– Нет, писем я не писал, – ответил Штернберг, прекрасно понимая, куда клонит Ганс. – Мы еще не так давно прибыли из Германии и недолго пробыли здесь, так что письма пока подождут. Теперь это уже точно не твоя забота. Когда напишу, отошлю их домой со слугой. Слишком много сегодня насилия и неудач, правда, Ганс? Хочется забыться, подумать о чем-то другом. Спой мне ту песню о любви.
– Какую? У меня их много!
– Много-то много, но только одна мне больше всех нравится. Ту, что ты пел, когда я тебя в лесу повстречал. Помнишь день нашего знакомства?
– О, как не помнить, господин граф! И день помню, и песню!
– Ну так спой, Ганс. Очень хочется сейчас чего-нибудь светлого.
Ганс, откашлявшись, запел:
Свети мне, мой ангел, высокой звездой,Сквозь годы всегда мне свети…Навек сохрани мой душевный покой,От ложных дорог защити.Тебя я восславлю в бессмертных стихах,Пусть даже ты светишь другим.Дыханье твое сохраню на щекахИ в смерти останусь твоим.Генрих фон Штернберг печально улыбнулся и, закрыв глаза, откинулся на подушки. Когда Ганс спел про дыхание на щеках, Генрих вспомнил свою единственную возлюбленную. И спустя годы словно бы вновь почувствовал ее ароматное дыхание рядом с собой. Когда ему было семнадцать лет и он служил пажом у герцога баварского, там, при его дворе встретил совсем юное создание, просто ангела, как ему показалось. Ее звали Анна. Их бурный роман так же бурно и закончился. В свои неполные пятнадцать она была не по годам умна и расчетлива. Когда ее отец подыскал для дочки хорошую партию – какого-то старика-князя из Богемии или Польши – Генрих уже не помнил, – она вышла за него, лишь только молодой граф уехал по поручению герцога Баварского. Этот князь был знаменитый покоритель языческих племен, отпетый бабник и богач. Поначалу Генрих хотел было вызвать его на дуэль, но потом все улеглось само собой. Он понял: это была вовсе не любовь, а юношеское увлечение.
А Ганс все продолжал петь, и песня эта о вечной любви звучала очень странно и нелепо в военном лагере, где над кровью, пролитой ранеными, и над трупами летали мухи и уже подкрадывались голодные псы. Но голос певца, на короткие минуты забывшего все виденные им сегодня ужасы, был тверд и звонок. И звучал правдиво, без всякого оттенка фальши, словно под окном девушки.
Пусть в жизни земной я как будто чужой,Но крест донесу до конца.Как нимб вознесу я твой образ святой,Когда разобьются сердца.Любовью своею, как славой, горжусь,Горит она вечным огнем.И грешной душою тебе поклонюсьЯ в храме хрустальном твоем.