Радищев
Шрифт:
Он представил себе, с каким чувством читала матушка это вот место… и то и другое, где, как ни крути, прямехонько про нее! Знал, хорошо знал сочинитель, что делал. Ничего не побоялся — вот каков человек! Решился один во весь голос сказать, что бы там за это ни ждало его. А может, надеялся, что сойдет? Потемкин припомнил две-три странички, поморщился, сказал сам себе: «Ну, едва ли надеяться мог». Он метался, как зверь, по комнате, читал и перечитывал дерзновенную книгу, странно взволнованный. Привычной хандры как не бывало.
Призвал секретаря Попова. Долго смотрел на него, словно
— Из каких источников черпаете суммы по моим письменным требованиям?
Попов несколько удивленно и поспешно ответил:
— Суммы, ваша светлость, имеются у нас экстраординарные и военные. Последние возят вам вслед серебром и золотом в количестве восьми миллионов. Еще третья сумма имеется — двенадцать миллионов в год, отпускаемая из провиантской канцелярии. Но если у вашей светлости счеты не сходятся, осмелюсь доложить, те червонцы, кои вы изволили полными шляпами черпать из сундука на предмет карточных проигрышей, вами возвращены еще не были.
— А ты считал, сколько мною взято? Записывал?
— Не подобает записывать толикие мелочи за тем, чьи славные дела уже записала сама история! — не без семинарского жара поднес Попов.
Потемкин поморщился:
— Скучновато льстишь, братец мой. Поторопи, чтобы мне сейчас снарядили курьера в Петербург.
Пока курьер приготовлялся, Потемкин не уставая ходил по комнате. Останавливался, стоя перечитывал одну страницу, другую. Совсем не ложился боле.
Книга осуждала весь крепостнический строй, все, что сейчас столь ревностно хотел он поддержать новыми государственными учреждениями о губерниях. Тиранию, им введенную, усовершенствованную, и его самого, тирана Потемкина, зачеркивали начисто гневные строки предерзостной книги.
Минутами ему хотелось во что бы то ни стало вызвать сюда к себе этого сочинителя, чтобы стоял он перед ним, как недавний дурень капитан, который наизусть выучил все святцы (нашел, куда мозги ухлопать!). С этим сочинителем, Радищевым, он бы по-настоящему говорил. Он бы разъяснил ему, что именно его двинуло создать и поддержать эту систему управления, которую сочинитель бичует. Пробовал он сам управлять? Пробовал? И про себя самого рассказал бы, почему стал таков…
Потемкин вдруг почувствовал обиду, доходящую до слабости. Сел на тахту, охватил большими руками свою нечесаную, лохматую голову. Противно заныла печень, и ему себя стало жалко.
Ему хотелось, чтобы Радищев понял его. Не подлец ведь он, Потемкин, по природе. Мало чем дорожит. Несметно богат, может плюнуть на богатство, все может послать к черту, из-за чего люди ползают: чины, положенье, любовниц! Может власяницу надеть, уйти в глухие леса, — разве не хотел много раз? Может жизнь на подвиг положить, взорваться, как капитан Сакен, всех спасти, сам погибнуть… Только вопрос, за что погибать?!
Радищев счастливец — он знает за что. Он верует в золотой век… А если у него, Потемкина, нет веры уже ничему? Если к человеку стал холоден, потому что человек жулик и скот и вовек не устроит он себе золотой век. Человек человеку был, есть, будет — волк. И перевел по-латыни: homo homini lupus est.
Конечно, если бы таких,
Опять Потемкин заметался по комнате, не находя себе покоя. Он вызвал в памяти красивое лицо Радищева, с крутым взлетом бровей, и подумал про него: «Таков этот человек, что его ничем не купишь, ну что ж, значит, он в своем дерзком деянии уже получил награду свою. И сколько, матушка царица, его книжку ни изымай — останется она». И неожиданно для себя, с торжеством и гордостью за смелого человека, Потемкин еще повторил: «Сия книга останется!»
Когда доложили, что курьер к отправлению в Петербург готов, Потемкин передал ему письмо для Екатерины. В письме по поводу присланной книги Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» было написано весьма тонко. Потемкин знал, что пишет для поколения, знал, что ответ его будет закреплен в памяти его многочисленных врагов и в истории. Нужна была выдержка, и нужно было только между строк, взбудоражив самолюбие императрицы, натравить ее на решительное действие против автора книги.
«Я прочитал присланную мне книгу. Не сержусь. Рушением стен очаковских отвечаю сочинителю. Кажется, матушка, он и на вас возводит какой-то поклеп. Верно, и вы не понегодуете. Ваши деяния — вам щит».
Потемкин не сомневался в том, что теперь Екатерина «понегодует» и начнет дело. И действительно: 30 июня в девять часов вечера Радищев был взят и доставлен к петербургскому обер-коменданту и заключен в Петропавловскую крепость.
Екатерина сказала суду, что она презирает нанесенное ей оскорбление злонамеренной книгой, но тут же прибавила, что «Радищев поступил вопреки своей присяге и должности».
Судьи не могли презреть ни оскорбление величества, ни тем более подчеркнутое императрицей «нарушение присяги». Приговор был подсказан, и догадливый уголовный суд приговорил Радищева к смертной казни посредством отсечения головы.
Это было 24 июля 1790 года.
Главнокомандующий в столице был граф Яков Александрович Брюс, муж той самой Прасковьи Александровны, царицыной подруги, которой Радищев когда-то в одном из номеров «Живописца» посвятил восхищенные стихи. Этот Брюс был формалист и служака и прославился жестоким острословием по поводу несчастных каторжников, которым изобрел выжигать на лбу клеймо раскаленным железом. Когда его спросили, как же быть в случае ошибочного клеймения, он не задумываясь ответил:
— Если, примерно, человек клеймен «вор», а оказался невиновен, то на лбу прибавим ему отрицание «не». Только и всего…
Этот Брюс персонально ненавидел всех мартинистов, давно хлопотал начать против них преследование, и поскольку дело Радищева, по желанию Екатерины, велось как дело предполагаемого мартиниста, он был особо тороплив: решение суда рано утром на другой же день представил в сенат. От себя он решение нашел правильным, о чем и просил графа Безбородко донести императрице.