Радищев
Шрифт:
Баженов сразу принял молодого Воронихина в число своих учеников. Не только об искусстве был между ними разговор: пламенный оскорбленный строитель всей душой был предан масонству.
Только в масонстве увидал он равенство и справедливость. А возможность грядущего царства свободы настолько увлекла Баженова, что он взял на себя очень рискованное и опасное дело: быть посредником между вольными каменщиками и «персоной», сиречь цесаревичем Павлом. Баженов ездил в Гатчину с книгами мистического содержания.
Для Андрея Воронихина масонство было прежде всего — свобода в буквальном
Родной отец Воронихина, барон Строганов, тоже бывший масоном, открыл свою ложу в Перми, и вся надежда сына была теперь на него. Действительно, по просьбе его отца богатейший родственник-меценат согласился наконец отпустить мать Воронихина Марфу на волю. Ей уже было сорок четыре года. Но Андрей Никифорович все еще оставался его крепостным.
Увидав в мастерской, у подножия неистово вздыбленного коня, несколько надменную фигуру Воронихина, Середович смутился и попытался скрыться за скалой «Гром». Но Радищев его вытащил и представил Воронихину как зрителя, желавшего видеть монумент.
— Я попрошу вас сейчас же прочесть письмо Алексея Михайловича, ибо мне надлежит его вам дополнить словесно, — сказал вежливо Воронихин, протягивая Радищеву пакет с печатью Кутузова, а Середовича повел на малую лесенку, откуда вполголоса стал объяснять ему памятник.
Радищев знал, что Кутузов стоял со своим полком на зимних квартирах в Луганской слободе и на досуге переводил сочинения Юнга «Плач» и «Ночные мысли».
Кутузов писал, что судьба его близится к намеченной цели. Он бросает службу и свое поместье, чтобы жить пока при Новикове в Москве переводчиком и сотрудником «Дружеского общества», а когда пробьет час, отдаться делу своей жизни — «орденской химии».
Душою московского масонства, его двигателем, пламенным проповедником, писал Кутузов, сейчас является необыкновенный человек — Иван Егорович Шварц.
Московский профессор, он в то же время, что и Новиков, попал в Москву. Шварц оказался гениальным педагогом, увлеченным идеями просвещающего масонства и создания из своих учеников, наподобие древней пифагорейской школы, людей высшей добродетели.
Он бредил «идеальным царством» Платона, он обладал столь могучим красноречием в привлечении людей к своему делу, что из области мечтаний весьма скоро масоны смогли перейти к осуществлению своих целей.
Шварцу удалось так заинтересовать богача Татищева, что он дал огромные средства ордену.
«Этим летом, — писал Радищеву Алексис, — Шварц вместе с сыном Татищева едет за границу ознакомиться с постановкой просветительного дела в Германии. Сфера нашей деятельности расширяется, надобность в умах просвещенных и добродетельных усилилась. О, сколь было бы славно и твое, друг, участие!»
Еще сообщал Кутузов, что Николай Иванович Новиков хлопочет об основании особой «сиентифической» [98] ложи для научного исследования, а не токмо в погоне за обрядностью.
98
Научной.
«Тайная сиентифическая ложа сможет заинтересовать и тебя, ибо оная лишена вовсе пустозвонства лож петербургских, тебе известных…»
В конце Кутузов добавлял самое важное — о том, что брат Андрей Воронихин, «доверенный канал», имеет поручение дополнить устно о последнем доводе, который должен заставить Радищева приложить наконец и свою волю к общественному служению в ордене.
Радищев кончил читать письмо и подошел к Воронихину, который с искренним оживлением, стараясь быть понятным Середовичу, объяснял ему, что именно хотел выразить в своем памятнике Фальконет.
— Что же имеете, Андрей Никифорович, вы мне сказать об упоминаемом в письме Алексиса самом последнем доводе, сиречь обстоятельстве большой важности, которому надлежит меня соблазнить на поступление в сиентифическую ложу?
— Речь идет о высокой персоне… — несколько замялся Воронихин и, предложив на рассмотрение Середовичу фолианты гравюр, он отошел с Радищевым к амбразуре большого окна, выходившего на Мойку.
— Речь идет о персоне, ныне путешествующей за границей под именем графа Северного, не так ли, Андрей Никифорович? — сказал Радищев.
Воронихин нагнул голову:
— Вы угадали.
Он глянул в упор в черные глаза Радищева своими твердыми внимательными глазами, как бы ограждая силой их взгляда те важные слова, которые сейчас должны быть им произнесены.
— Надежда и упование нашего ордена — цесаревич Павел. Он принял наконец посвящение в степень мастерства. Вот она, первая весть, окрылившая все умы, расположенные к исканию истины и блага народного.
— А весть вторая? — вымолвил Радищев, невольно любуясь красивым лицом Воронихина и не изменявшими ему ровностью голоса и важностью осанки, хотя он говорил вещи, крайне для себя волнительные.
— Весть вторая — это что цесаревичу есть на кого опереться не только в России, но и за границей. Общественное мнение Европы за него, против…
Воронихин оглянулся и, хотя в комнате никого, кроме них, не было и Середович, единственный свидетель разговора, отведя в сторону фолианты, с видом знатока углубился в доскональный разбор всех статей вздыбленного коня, понизив голос до шепота, сказал:
— Когда цесаревич с супругою только что посетили Вену, им захотели показать «Гамлета» при участии знаменитого сейчас трагика. Но сей умный актер наотрез отказался от выступления, выставив мотивом отказа следующее соображение: «Могу ли я изобразить Гамлета Шекспирова пред Гамлетом живым, сидящим предо мною в ложе? Судьба принца Датского и несчастного цесаревича Павла слишком сходствуют, и мое лицедейство будет жестокой грубостью». Сей актер был щедро награжден, а «Гамлет» в Вене не представлен. Награда актеру за его столь дерзновенный намек — прямое осуждение действий императрицы, не допускающей царствования законного наследника престола — цесаревича Павла.