Радуга (сборник)
Шрифт:
Дон Сервато остается, ему хочется посидеть здесь. Он вынимает из кармана серую пачку табаку и трубку, набивает ее, зажигает и, выпуская клубы дыма, раздумывает о том, что он только что слышал. Скоро он выйдет погулять и купит почтовые марки, потом будет читать свои корректуры, а ценное письмо распечатает сейчас же. Но все это не к спеху, гораздо важнее для него то, что он заглянул в чувства, заботы, дела хозяев, о которых он никогда не задумывался. Вот оно, наше время, прославленное двадцатое столетие, в котором кондитеры и австрийские шоферы взмывают на гребне волны, становятся во главе больших народов и, как истые дилетанты в сфере политики, непрестанно бряцают оружием, этим ultima ratio regum, последним аргументом власти. Мсье Грио, худой, молчаливый человек, и молодая бледная мадам с короной волос принимают решения и выполняют их, стараются увеличить свои сбережения — результат неустанного труда, правильно поместить их, а ребенок, помимо их воли, все примечает. Так растут дети в наше время. Но и в простые коммерческие операции врывается военная опасность как вечная угроза, как зловещая туча, нависшая над всеми. Так в умах людей возникают гораздо более важные заботы,
Ценное письмо пришло из Америки, в него вложены две пятидолларовые кредитки; итальянская газета, выходящая в Штатах, перепечатала его статью о государствах, основанных предводителями норманнов, и выслала гонорар. Весьма кстати для Сервато: теперь он может с легким сердцем отказаться от объяснения с Грио. Викинги, пролившие столько крови, оказали ему сейчас, спустя тысячелетие, недурную услугу. Во все времена большие войны влекли за собой ужаснейшие бедствия — и дон Пабло плотнее завязывает кашне, запахивает пальто, переступает порог и выходит в переулок. Тридцатилетняя война, Семилетняя, наполеоновские походы — сплошные бедствия, бойни, неоплатные долги. И в наше время война есть война, только с той разницей, что народы теперь собраны в еще более огромные массы, которые легче натравить друг на друга. Но с «делом То» покончено. Будем считать, что это луч, при свете которого мне многое стало виднее. Вот что случается иногда при общении иностранцев с детьми.
Однако с «делом То» отнюдь не покончено. Дон Сервато вынужден был убедиться в этом, когда он вернулся после обеда в отель поспать. Мсье Грио, бледный и задумчивый, сидел на своем месте между конторкой и коммутатором, а То играла за решеткой. В руках у нее была монетка, которую она бросала на пол, радуясь ее звону. Дон Пабло перекинулся несколькими словами с Грио, как обычно, когда в маленьком вестибюле никого не бывало. Характер Грио он уже понял; прожив девять месяцев в гостинице, дон Пабло узнал, что его хозяин прекрасно говорит по-итальянски. Но Грио ни разу об этом не обмолвился, заметив, что жилец дорожит возможностью усовершенствоваться во французском языке. Разговаривая с Грио, дон Пабло вдруг услышал гудящий звук, это был лифт; точно управляемый рукою духа, он плавно спустился вдоль бронзового столбика. Девчурка бросила красноречивый взгляд на гостя-друга, который мог стать обвинителем, подняла свою монету и на цыпочках, изо всех сил вытянув ручку, дотянулась до кнопки. Этого То еще никогда не делала; лифт, этот удивительный, почти демонический слуга, — не игрушка, и когда он уносит людей вверх, То следит за ним почти благоговейным взглядом. А когда ей разрешают подняться с другими, это для нее большая радость. Служащие гостиницы и прачка охотно доставляют ей это невинное удовольствие. Но мадам, вечно чего-то опасающаяся, не очень довольна, когда девочка исчезает за дверью лифта. Как легко прищемить крошечный пальчик между бронзовыми решетками!
Мсье Грио поднимает брови. Он удивлен и обрадован, видя, как быстро растет его дочурка.
— То угадала, что вам хочется отдохнуть, — улыбаясь, говорит он.
Но дон Сервато, подтвердив эту догадку, в душе иначе истолковал поступок девочки. Она не очень-то довольна, что я разговариваю с ее отцом, думает он, усмехаясь. Вдруг возьму, да и наябедничаю; пусть уж лучше воспарю на небеса. Береженого бог бережет. В наше время ребенок — не тот ребенок, с каким имели дело наши родители. Его поступки — следствия его размышлений или, другими словами, размышления его выливаются в действия — как у взрослых. И дон Пабло делает несколько шагов, отделяющих его от лифта, закрывает за собой решетчатую дверь и нажимает кнопку, приказывая невидимому духу поднять его на третий этаж.
И тут происходит нечто непредвиденное. В момент, когда лифт начинает подниматься, То вытягивает свою ручку и просовывает сквозь решетку монету, порядочный кусок меди, который тихо падает на коврик, устилающий пол лифта. Девочка стоит, подняв кверху серьезное личико, и кивает дону Пабло. Он наклоняется и поднимает монету. Это тяжелая медная монета, похожая на маленькую полустертую луну; на ней изображен человек с остроконечной бородкой, какую носили правители семьдесят-восемьдесят лет назад, — Наполеон III, или Виктор-Эммануил, или еще кто-нибудь. Когда-то эта монетка составляла двадцатую часть франка, думает дон Сервато, устремив взгляд на монету, на дату — 1857 год, на светло-коричневую медь. То подарила мне свой капитал, чтобы вознаградить за сломанную ручку. Эта монета — ее признание, оно лежит у меня на ладони, и я его сохраню, я буду достоин ее доверия, не выкажу себя мелочнее, чем она меня считает. Ведь у нас вряд ли что и осталось, кроме доверия детей и нашей веры в них. Когда я был мальчиком, это су имело хождение во Франции, Италии, Швеции, Греции, Сербии, Болгарии, Румынии. Далеко ли мы ушли с тех пор? Разве латинский монетный союз не был зародышем объединения Европы? Много ли не хватало до создания Европейских Соединенных Штатов? Вот если бы мы не откатились с тех пор назад, То! Тебе не пришлось бы учитывать в твоих записях последствия сброшенной с самолета бомбы, которая, быть может, разорит твоих родителей и заставит их сослать тебя к бабушке. Ты пытаешься исправить беду, которую натворила нечаянно. Ты человечек, ты укрепляешь во мне единственную надежду, которой я живу. Упадок — примета нашего времени, но он будет временем же побежден. Твое су — обещание, девочка. Можно заглушить, затопить моральные силы в человеке,
И в этот предобеденный час дон Пабло вытягивается на своей кровати, как и полагается немолодому человеку, занимающемуся умственным трудом, чтобы, вздремнув, быть бодрым во вторую половину дня. Между пальцев у него торчит незажженная, полувыкуренная трубка как порука того, что он мог бы насладиться, если бы хотел. Но он не хочет. И без клубов табачного дыма, без этого нектара, картины одна за другой проходят перед его открытыми глазами, обращенными к пожелтевшему потолку. То — кто она такая? Перед ним возникает личико с косым разрезом глаз, тонким носиком, нежным ртом. Люди латинской крови глубоко чувствуют форму и красоту. Вместо абстрактных понятий над душой их властвуют образы, и каждый из этих образов в зависимости от его значения излучает особый свет. И дон Пабло спрашивает, впадая в дрему, кому принадлежит облик, скрывающийся в маленькой То, пока лишь намеченный неуверенными детскими штрихами? Не лицо ли это Марсельезы со знаменитого памятника, или богини свободы, изображаемой на американских марках, или увенчанная шлемом голова Афины Паллады, в которой греки увидели и увековечили силу вооруженного разума?
Сумеречный свет играет на стеклах, дождь мелодично отзванивает монотонный марш, осенний ветер оголяет остроконечную скошенную верхушку платана, борющегося за свое бытие в маленьком садике на задворках дома. Дон Сервато засыпает. И пока его дух, грустный, но несломленный, уносится в лучший мир, в мир мечты, на его приоткрытых губах играет отблеск улыбки, а в левой руке он держит как залог су, которое дала ему То.
Вот какова твоя история, крошка То. Мы не знаем, как сложилась твоя судьба в дальнейшем. Пройдет несколько лет, и хищный зверь, превращенный из немца в боша, снова вломится в твою прекрасную страну. Его толкает, подбивает на варварство вся власть его страны, и ни одна из западных держав не присоединяет свой голос к голосам людей, которые покинули свою родину, как наш друг, дон Пабло — в знак протеста и желая предостеречь мир от людоедов. Нашла ли ты убежище у бабушки, малютка То, когда разразилось новое бедствие, вторая мировая война? Быть может, тебя растерзали ревущие снаряды, быть может, тебя выгнали на дорогу, изрешетили пулями? Или в последующие годы обнаружилось, что твои папа и мама — так называемого еврейского происхождения, и после долгих и жестоких испытаний, преданные своим правительством, они кончили жизнь в газовой камере — да и тебя, кротка То, возможно, разлученную с ними и отправленную к другой лагерь, постигла та же участь? А может быть, тебя спасли храбрые французы, посвятившие себя Сопротивлению, сделавшие честь имени и традициям своей родины и блистающие, подобно звездам, во тьме? Мы этого не знаем. Надо надеяться, что случилось именно так. Надо надеяться, что ты избегнула чудовищных жестокостей эпохи, жертвой которых пали сотни тысяч других детей такой же тонкой душевной организации, как ты, таких же прелестных, как ты, и выросших в больших европейских городах, как ты, под опекой любящих родителей, к западу или востоку от германской границы, а не в канадских лесах. Да, к сожалению, не в канадских лесах.
Встреча с противогазом
Не успел еще Генри Броун закрыть глаза и забыться первым сном, как его разбудили. Кто-то резко постучал к нему в дверь. В этот вечер Генри лег очень рано. Он был измучен событиями минувшего дня, когда над Европой неожиданно, словно смерч, разразился грозный политический кризис. В Лондоне — на каждой улице, в каждой конторе и фирме — его ощутили с особенной силой. Вот и теперь владелец квартиры, у которого Генри снимал комнату, сокрушенно покачивая головой, сказал, что ему придется встать и примерить противогаз.
Стоял сентябрь 1938 года. Любого человека в случае служебной надобности могли до одиннадцати вечера вызвать опять на работу, и никто не имел права протестовать, тем более что это делалось для его же пользы. В гостиной Генри ждали две молоденькие девушки в мундирах и рослый приветливо улыбающийся юноша. Генри, сорокапятилетний невысокий человек, вышел, кутаясь в серый халат, накинутый поверх белья; он решительно не понимал, что все это означает. Но его уже усадили на стул и заставили дышать через противогаз.
Одна из девиц прижала кусочек картона к входному отверстию фильтра, и противогаз, сморщившись, словно воздушный шарик, проткнутый булавкой, так и прильнул к лицу Генри. Другая девица кивнула, видимо довольная. Противогаз сидел как влитой, не оставляя ни малейшей щелочки. Даже очки и те не были ему помехой. Белокурый юноша вежливо и приветливо вручил Генри спасительный аппарат и сказал: «Бесплатно, мистер».
Вернувшись к себе в комнату, Генри положил маску противогаза на камин и вдруг почувствовал, как у него подкосились ноги. Он еле добрался до кровати и так и рухнул на нее. Вернулся, спустя двадцать лет, серый, резиновый, с большими прозрачными надглазниками, чрезвычайно практичный… Сердце его билось медленно и неровно. «Черт бы его побрал, — подумал Генри. — Вот уж по ком не стал бы плакать!»