Рахманинов
Шрифт:
Оглушительный гром рукоплесканий потряс белые своды Дворянского собрания, еще украшенные портретами царей.
Прежде чем Рахманинов доехал до Москвы, все пришло в движение. Тысячелетний колосс вдруг зашатался, помедлив еще немного, рухнул и рассыпался в прах.
Вешние воды каскадами хлынули на улицы городов и погребенные под снегом поля. Солнце озарило кровли, алые полотнища кумача и толпы, бушующие на площадях, ослепленные, охмелевшие. Все полетело кувырком.
Тринадцатого марта в концерте Кусевицкого звучал концерт
В этом счастливом угаре не только работать — спать было трудно. Но мало-помалу в этой кипучей, взволнованной музыке стала проскальзывать нотка растерянности.
Что, собственно, происходит в России? Кто хозяин положения? Только не почтенные господа в накрахмаленных манишках, попивающие чай в палатах Мраморного дворца! Кто же еще?.. Ставка? Фронт?
На страницах газет все чаще мелькало имя Александра Керенского, истерического актера с помятым лицом. Он, как видно, пытался овладеть положением — метался по фронту в военном френче и мятой фуражке и, стая в автомобиле, кидал зажигательные речи в охмелевшую толпу солдат. И толпа с ревом несла его на плечах.
Куда?.. Опять-таки никто этого не знал, и меньше всего сам герой минуты.
Александр Ильич возбужденно и радостно рассказывал о том, как рабочий Петроград на площади у Финляндского вокзала встречал вернувшегося из-за границы Ленина, как Ленин говорил речь с крыши броневика, как от грома оваций задрожала земля и зашатались здания.
По пути в Ивановку в середине апреля из окошка вагона композитор видел все то же взбаламученное море, алые флаги, клокочущие вдоль эшелонов толпы в серых шинелях,
В Ивановке было пока относительно тихо. Мужики и бабы добродушно, как и прежде, кланялись незлому и нескупому барину-музыканту, деловито грузили на свои подводы хозяйское сено, зимовавшее в скирдах. На полянах молодого парка мирно и привольно паслись лошади и телята.
В округе, говорили, было куда похуже. В Козловском уезде в пух и прах разнесли помещичью усадьбу. Глубокий внутренний голос твердил Рахманинову днем и ночью, что все происходящее закономерно, как смена времени года и геологических эпох.
«Великая гроза», которую издалека услышал чуткий слух поэта, приблизилась.
«Прямо на нас летит птица-тройка, — писал Александр Блок, — и над нами нависла грудь коренника и готовы опуститься тяжелые копыта…»
Долг каждого попытаться побороть в себе вековые предрассудки, укоренившиеся наперекор голосу совести, понять, что созрел, наконец, этот «правый гнев» народа и нет на свете силы, способной преградить ему путь.
«Мне отмщение, и аз воздам…»
И сбудется.
А когда все пройдет, когда схлынет пена ненависти, жизнь обретет, наверное, совсем ttrfofi смысл.
Вскоре после приезда в Ивановку Рахманинов получил письмо от молодого музыкального критика Бориса Асафьева с просьбой помочь ему восстановить полный перечень его, Рахманинова, сочинений в хронологической последовательности. Для
Даже теперь, двадцать лет спустя, они дались Рахманинову нелегко.
«Что сказать про нее?! Сочинена в 1895 году, исполнялась в 1897-м. Провалилась, что, впрочем, ничего не доказывает. Проваливались хорошие вещи и еще чаще плохие нравились. До исполнения симфонии был о ней преувеличенно высокого мнения. После первого прослушивания мнение радикально изменил. Правда, как мне теперь только кажется, была на средине. Там есть кое-где недурная музыка, HQ есть много слабого, детского, натянутого, выспреннего… После этой симфонии не сочинял ничего около трех лет. Был подобен человеку, которого хватил удар и у которого на долгое время отнялась голова и руки… Симфонию не покажу и в завещании наложу запрет на смотрины…»
Пришел май. Цвет яблонь в сумерках рассеивал под деревьями серебристый полусвет. На кустах наливались лиловые тяжелые кисти сирени. И, словно обезумев, всю ночь напролет пели соловьи.
Новый хозяин, стоя на пороге, деловито оглядывал ивановские поля. А старому следует куда-то на время уехать, собраться с мыслями, пораздумать.
Присмотревшись внимательно к окружающему, Рахманинов понял, что в данное время в Ивановке делать ему попросту нечего.
Боль в суставе руки вновь сделалась ощутимой. Посоветовавшись с ближними, в двадцатых числах мая композитор уехал в Ессентуки.
Накануне отъезда перед закатом прошел небольшой дождь. Дотемна Сергей Васильевич бродил по дорожкам и росистой траве молодого парка, где каждая ветка, каждая пядь земли была ему дорога и знакома. Он знал, что в Ивановку больше не вернется. Он твердил себе, что все кончается на свете, что глупо было бы цепляться за прошлое, отжившее. А сердце не хотело слушать…
За деревьями гасло зарево, вечер перерастал в соловьиную ночь. В чащах здесь и там в каком- то страстном исступлении били, журчали, булькали и звенели хрустальные ключи, разнося без ветра влажное дуновение пахнущей яблонями прохлады.
А завтра, завтра уже ничего не будет. И первый шумный майский ливень навсегда смоет следы его шагов.
Так нужно!
На кавказских водах было людно. Но толпа переменилась. В кипучей гуще людей мелькали выгоревшие на солнце солдатские фуражки, матросские бескозырки.
Рахманинов лечил руку, читал, бродил по парку и избегал встреч со знакомыми. Он писал Александру Ильичу, прося совета. В Ивановку вложено почти все заработанное им на протяжении жизни. Он решил больше туда не возвращаться. Если он сейчас подарит Ивановку крестьянам, то долговые расписки, лежащие на ней, останутся. Таким образом ему остается работать и работать. Но при существующей обстановке он работать не в состоянии. Не уехать ли ему куда-нибудь, например в Скандинавские страны, с семьей?