Раковый корпус
Шрифт:
И только в запрошлом году первый раз заболел – и сразу вот этим.
Раком.
Это сейчас он так с розмаху лепил: «раком», а долго-долго перед собой притворялся, что нет ничего, пустяки, и сколько терпежу было – оттягивал, не шёл к врачам. И когда уже пошёл, и от диспансера к диспансеру дослали его в раковый, а здесь всем до одного больным говорили, что у них – не рак, – Ефрем не захотел смекнуть, что у него, не поверил своему природному уму, а поверил своему хотению: не рак у него, и обойдётся.
А заболел у Ефрема – язык, поворотливый, ладный, незаметный, в глаза никогда
И вдруг – стал наращиваться. Цепляться о зубы. Не помещаться в сочном мягком зеве.
А Ефрем всё отряхивался, всё скалился перед товарищами:
– Поддуев? Ничего на свете не боется!
И те говорили:
– Да-а, вот у Поддуева – сила воли.
А это была не сила воли, а – упятерённый страх. Не из силы воли – из страха он держался и держался за работу, как только мог откладывая операцию. Всей жизнью своей Поддуев был подготовлен к жизни, а не к умиранию. Этот переход был ему свыше сил, он не знал путей этого перехода – и отгонял его от себя тем, что был на ногах и каждый день как ни в чём не бывало шёл на работу и слышал похвалы своей воле.
Не дался он операции, и лечение начали иголками: впускали в язык иголки, как грешнику в аду, и по нескольку суток держали. Так хотелось Ефрему этим и обойтись, так он надеялся! – нет. Распухал язык. И уже не найдя в себе той силы воли, быковатую голову опустив на белый амбулаторный стол, Ефрем согласился.
Операцию делал Лев Леонидович – и замечательно сделал! Как обещал: укоротился язык, сузился, но быстро привыкал обращаться снова и всё то же говорить, что и раньше, только, может, не так чисто. Ещё покололи иголками, отпустили, вызвали, и Лев Леонидович сказал: «А теперь через три месяца приезжай, и ещё одну операцию сделаем – на шее. Эта – лёгкая будет».
Но таких «лёгких» на шее Поддуев тут уже насмотрелся и не явился в срок. Ему присылали по почте вызовы – он на них не отвечал. Он вообще привык на одном месте долго не жить и шутя мог сейчас завеяться хоть на Колыму, хоть в Хакасию. Нигде его не держало ни имущество, ни квартира, ни семья – только любил он вольную жизнь да деньги в кармане. А из клиники писали: сами не явитесь, приведём через милицию. Вот какая власть была у ракового диспансера даже над теми, у кого вовсе не рак.
Он поехал. Он мог, конечно, ещё не дать согласия, но Лев Леонидович щупал его шею и крепко ругал за задержку. И Ефрема порезали справа и слева по шее, как режутся ножами блатари, и долго он тут лежал в обмоте, а выпустили, качая головами.
Но уже в вольной жизни не нашёл он прежнего вкуса: разонравились ему и работа и гулянки, и питьё и курьё. На шее у него не мягчело, а брякло, и потягивало, и покалывало, и постреливало, даже и в голову. Болезнь поднималась по шее едва не к ушам.
И когда месячишко назад он вернулся опять всё к тому же старому зданию из серого кирпича с добротной открытой расшивкой швов, и взошёл на то же полированное тысячами ног крылечко меж тополей, и хирурги тотчас за него схватились, как за родного, и опять он был в полосатом больничном и в той же палате близ операционной с окнами, упёртыми в задний забор, и ожидал операцию, по бедной шее вторую, а общим счётом третью, – Ефрем Поддуев больше не мог себе врать и не врал. Он сознался, что у него – рак.
И теперь, порываясь к равенству, он стал и всех соседей убеждать, что рак и у них. Что никому отсюда не вырваться. Что всем сюда вернуться. Не то чтоб он находил удовольствие давить и слушать, как похрущивают, а пусть не врут, пусть правду думают.
Ему сделали третью операцию, больней и глубже. Но после неё на перевязках доктора что-то не веселели, а буркали друг другу не по-русски и обматывали всё плотней и выше, сращивая бинтами голову с туловищем. И в голову ему стреляло всё сильней, всё чаще, почти уже и подряд.
Итак, что ж было прикидываться? За раком надо было принять и дальше – то, от чего он жмурился и отворачивался два года: что пора Ефрему подыхать. Так, со злорадством, оно даже легче получалось: не умирать – подыхать.
Но это можно было только выговорить, а ни умом вообразить, ни сердцем представить: как же так может с ним, с Ефремом? Как же это будет? И что надо делать?
От чего он прятался за работой и между людей – то подошло теперь один на один и душило повязкой по шее.
И ничего он не мог услышать в помощь от соседей – ни в палатах, ни в коридорах, ни на нижнем этаже, ни на верхнем. Всё было переговорено – а всё не то.
Вот тут его и замотало от окна к двери и обратно, по пять часов в день и по шесть. Это он бежал искать помощи.
Сколько жил Ефрем и где ни бывал (а не бывал он только в главных городах, окраины все прочесал) – и ему и другим всегда было ясно, что от человека требуется. От человека требуется или хорошая специальность, или хорошая хватка в жизни. От того и другого идут деньги. И когда люди знакомятся, то за как зовут сразу идёт: кем работаешь, сколько получаешь. И если человек не успел в заработках, значит – или глупой, или несчастный, а в общем, так себе человечишко.
И такую вполне понятную жизнь видел Поддуев все эти годы и на Воркуте, и на Енисее, и на Дальнем Востоке, и в Средней Азии. Люди зарабатывали большие деньги, а потом их тратили – хоть по субботам, хоть в отпуск – разом все.
И было это складно, это годилось, пока не заболевали люди раком или другим смертельным. Когда ж заболевали, то становилось ничто и их специальность, и хватка, и должность, и зарплата. И по оказавшейся их тут безпомощности и по желанию врать себе до последнего, что у них не рак, выходило, что все они – слабаки и что-то в жизни упустили.