Ранние рассказы
Шрифт:
Э, да все не об этом речь — я ведь хотел рассказать вам о приготовлениях к именинам Елпидифора Перфильевича. Извольте, теперь у меня не будет отступлений. В доме у Елпидифора Перфильевича было все убрано, окошки протерты, пыль сметена, стулья расставлены вдоль по стенам, в углу залы поставлен орган, под звуки которого вечером запляшет весь Черноград; синие и желтые обои с изображением аркадских пастушков, Павла и Виргинии и прочего тому подобного, были подклеены и уже не висели как расстегнутый ворот у волостного писаря. Славные картинки были на этих обоях, чудесные! Вы, я думаю, видали их на станциях. В прихожей у печки, как великан, стояла штука, на которой будут ужинать; в буфете все было вымыто, вычищено, поставлено в порядок, в кабинете на столе положен картуз рублевого табака и картуз табака-самодельщины; в другой комнате был готов чайный прибор, на блюдечках разложены пастилы, варенья, пряники вяземские и городецкие, грецкие орехи, изюм и финики. В кухне с раннего утра все было в движении; там две стряпухи и одна Матрена Елистратовна
В углу людской избы Петр, устарелый человек Елпидифора Перфильевича, натирал шандалы каким-то порошком, который странствующие иудеи выдают чуть-чуть не за философский камень. Всякий, кто даже и не слыхал о химии, тот час же догадался бы, что это ни больше ни меньше, как превращенная в порошок аспидная доска, но зато такого догадчика в Чернограде сочли бы просто волтерианцем и невеждою. Как не верить чудесной силе порошка заморского — ведь по два с полтиной за фунт его платили. Шутка? На дворе против окошек ставили транспарант, на котором было нарисовано вензелевое имя Елпидифора Перфильевича; внизу намалеваны слова: «Ноября 2-го 1829 года», а кругом всякая всячина, презатейливые диковинки: и барашки с курочками, и поросятки, и уточки, и детки Елпидифора Перфильевича, и грядка с табаком, и всякие и всякие тому подобные хозяйственные заведения. Это работа не сельского маляра, что крышу красит, а рисовального учителя. Рисовальный учитель взял за это с Елпидифора Перфильевича лайковый кисет с изображением взятия Браилова и персидской войны. Славная вещь — с иголочки. Учитель хлопотал около своей работы и заранее был в восхищении. «Вот вечером, — думал он, — все пойдут смотреть на мою работу, и Настенька городническая пойдет, все будут хвалить меня, и Настенька будет хвалить. Еще улыбнется, может быть, а может быть, еще и скажет: «Это вы построили, Федор Дмитриевич?» А я ей скажу: «Я-с, Настасья Михайловна». А она — ох, ненаглядная! Она посмотрит на меня да и пойдет прочь». Исполнились ли его ожидания — узнаете после. Теперь некогда рассказывать об этом, только вот что скажу вам: известно ведь всякому из книг, что художники всегда влюбляются в принцесс, в княгинь, в графинь, в городничих, в исправниц и тому подобное. Вот и черноградский художник врезался по уши, да в кого же? Сумасшедший! В Настеньку городническую — шутка? Нет, эта барышня-то бонтонная, полированная, шляпки из губернского носит, платья от мадамов выписывает; пышная-то какая, — ну, что твой пирог с малиной! А он, пачкун этакий, в нее и влюбился — благо, что городничий-то не знает, он бы его любезного в кутузку упрятал. Нет, городничий не свой брат, шутить не любит, раз как-то и судью на будку хотел посадить за ночное шатанье. Да, на то он городничий, да еще из военных, поручик, никак шляпу с пером носит. Федор Дмитриевич — важная штука! Да городничий-то заседателю послал отказ как шест, когда он к Настеньке присватался, а Федор Дмитриевич — эка выскочка!
Между тем, как все приводилось в доме Елпидифора Перфильевича в порядок, заблаговестили к обедне. Исправник пошел в церковь пешком, — недалеко ведь; в одной руке он нес свечу, а в другой на молебен. После обедни он принимал поздравления всех черноградцев высшего и низшего разбора, которые были в церкви. Елпидифор Перфильевич всех и каждого звал чай кушать, потом пошел в земский суд. Там при входе вся приказная братия поздравила его с высокоторжественным днем его ангела. А он кивнул головой и прошел мимо таким фоном — фу ты пропасть! В присутствии секретарь, два заседателя и стряпчий давно уже дожидались его прихода.
— Честь имею поздравить вас, Елпидифор Перфильевич… — проговорил, задыхаясь, один заседатель, Петр Петрович Выжимкин.
— Дай бог вам многия лета здравствовать, — прошипел другой — Васильем Васильевичем Постромкиным звали.
— Вам и деткам вашим… — сказал в свою очередь Михаил Венедиктович Прж… Прж… ей-богу, теперь не помню — польская фамилия, мудреная такая, да нужды нет — и стряпчий такой же был, так что-то вроде Пчихжицкого. Не припомню хорошенько.
— Покорно вас благодарю, господа, — возгласил исправник. — Приходите-ка ко мне вечером. Фу-ты, пропасть! Что это за гадкая дорога! Это все Митька Крашенинников не чинит. Уж я его, мошенника. Вчера так растрясло меня, что ужасть.
— А откуда прибыть изволили? — сказал безгласный
— Да из Кондратьихи, был на следствии. Да чего — лошади разбили было. Знаете, Петр Петрович, там за Ивановским-то околицу? Вот ехал я тут…
И свысока, басом, начал он внимательным слушателям рассказывать о своем несчастье. Разговор перешел к винам, потом к холере, о которой были уже кое-какие слухи, потом о протопопе черноградском, потом об лекаре Карле Карлыче, а тут об городничихе, о том, от какой болезни лечил ее Карла Карлыч, а там — бог знает к чему, а в заключение всего пошли все на закуску к Елпидифору Перфильевичу.
— Запишите что-нибудь в журнале-то, Николай Максимыч, — сказал плешивому секретарю Елпидифор Перфильевич.
— Слушаюсь, — сказал Николай Максимыч и задумался. Должно быть, стихи сочинял, также стихотвор был и писал следующие послания:
Ликуй, ликуй, ты наша мать!Не знаю я, что бы тебе сказать…Все ушли. Посидели у Елпидифора Перфильевича, поговорили о том, что губернатор собирается ревизовать Черноград и уезд его, пошли толки, предположения. Наконец заключили тем, что все пошли домой, а Елпидифор Перфильевич хотел было уже идти на табачную грядку, но вспомнил, что уже зима на дворе, и потому пошел спать.
О ТОМ, КАКИЕ БЫЛИ ПОСЛЕДНИЕ ПРИГОТОВЛЕНИЯ У ЕЛПИДИФОРА ПЕРФИЛЬЕВИЧА И КАК СОБРАЛИСЬ К НЕМУ ГОСТИ
На стенных часах, что стояли в зале у Елпидифора Перфильевича, из-за дверцы выскочила кукушка и прокуковала пять раз. Вместе с тем, как она куковала, часы в колокольчик тоже пять раз прозвонили. А как и кукушка откуковала, часы, отзвонив, заиграли репетицию. Вот, господа, так уж репетиция! Что это, подумаешь, человек-то? На какие уж он хитрости ни поднимается в нынешние годы? Ну кому бы, позвольте вас спросить, в старинные времена пришла такая блажь в голову, чтобы часы со всякими концертами построить? Нет, что ни говорите, а мудрены нынче стали люди — такие штуки выкидывают, что и ума не приложишь. Вон в «Московских Ведомостях» хоть, что ли, чего там нет? Господи боже мой! Вот пишут, что люди, заместо того, чтобы на паре лошадей разъезжать, катаются себе на паре, вот что с кипятку бывает. Да еще из чугуна дороги делают. Вот так премудрости. А это еще — ухитрился же какой-то немец, должно быть, из сала воск делать. Что же? Ведь сделал, да еще как-с — побелее воску-то. Не верите, господа? Да я сам видел прошлого года у прокурора, как в Троеславль по старым делам ездил. Хитры, хитры люди стали, а немцы еще хитрее. Да-с, а я об часах ведь говорил; так славные часы эти были — Елпидифор Перфильевич их на ярмарке достал. Купил ли он их, так ли где ему бог послал — дело закрытое. Уж куда же, чай, купить ему — известное дело, исправник, а у исправника, сами знаете: всякое деяние благо и всякое имение благо — приобретено полюбными сделками. А уж такие часы, что просто-напросто мое почтение. Со всего Чернограда, бывало, все благородные приходили по ним свои поверять. Оно, конечно, кто их знает, может быть, и так приходили, не для того, чтобы часы поправить, а просто позакусить да исправничьей водочки пропустить. А водки славные у Елпидифора Перфильевича водились; каких не было: и донная, и трифольная, и мятная, и всякая другая, ну чудо что за водки. Подойдешь к столу, так глаза и разбегаются, из которого бы графина выпить. Городничий, что в походах в немецких землях бывал, говорит, что и во Франции и в Париже таких водок нет, а про Туречину и говорить нечего — там хмельного не употребляют.
Ну-с, вот прокуковала кукушка. Что же? — из кабинета вышел сам Елпидифор Перфильевич, красный такой, и сам глаза бумажным платком протирает. А за ним шел Петр и подал ему трубку саратовки… А из гостиной вышла Матрена Елистратовна, да такая расфранченная, распомаженная, что точно как губернская барыня в Христов праздник до обедни.
— Уф! знатно соснул! Петрушка, приготовь умыться. Матрена Елистратовна, все ли готово по вашей части?
— Все готово, батюшка Елпидифор Перфильевич, все приготовлено как ни на есть лучше.
— И закуска?
— И закуска, и все, все, что называется.
— То-то, то-то, смотрите у меня, чтобы все было у меня отличительно. Сами знаете, майор с офицерами приедет. Я к нему нарочно в Воронцово заезжал.
— Уж не беспокойтесь, все будет в самой модной пропорции и в политической полированности. Я вот недавно на крестинах в Троеславле была, ну там, знаете, губернские люди, так с них я возьму пример и поставлю все в бонтонности. Я ведь не судейша какая-нибудь — она вот намедни свои именины справляла, да и справила так, что и курам на смех… Что вы думаете? Ведь барыням малиновки по третьей недостало. А еще приглашают тоже. Уж звали бы свою братью — необразованных, а то зовут и нас, полированных. Уж не срамились бы лучше.
— Да что судейша, да что она, судейша? Так, прости господи, судейша так судейша и есть, и слов-то она не стоит, чтобы говорить об ней.
— А ведь тоже в барыни таращится.
— Нет, вот этого не хочет ли?
При этих словах Елпидифор Перфильевич взял свой палец в рот и потом поднес его к самому носу Матрены Елистратовны, а сам прищурил левый глаз и губу нижнюю надул, как купчиха за обедом. Это было прикрасою к остроте его, которую он любил употреблять при всяком удобном случае.
— Петрушка, узнай от сотского, посланы ли лошади за майором.