Ранние сумерки. Чехов
Шрифт:
— Ради того, чтобы вы меня написали, я сама готова превратиться в лес или в речку.
— Лучше в русалку! — продолжал Левитан, прожигая девушку угольками глаз, искрящимися сумасшедшим блеском. — Мы купались бы с вами при свете луны...
— Холодные ванны тебе, Исаак, показаны, — сказал он, надев пенсне и тревожно вглядываясь художнику в глаза. — И вообще, милсдарь, ежели вы пришли на приём к доктору Чехову, пожалте в кабинет.
Войдя в кабинет, Левитан прямо от двери, согнувшись, кинулся к дивану и упал, закрыв лицо руками, застонал, забормотал:
— Завесь. — Он с ужасом
Чехов опустил шторы, зажёг свечи и с грустью наблюдал живое воплощение величия и ничтожества человека: художник дрожал от страха, съёжившись в комочек, а над ним излучало мудрый покой вечности создание его рук и его мысли — бледно-голубое небо отражалось в речонке, вьющейся меж печальных серых полей. Этюд, написанный Левитаном на Истре.
— Кто посмеет убить лучшего художника России?
— Он всё знает. Она сама сказала мне, что он всё знает.
Для многих не было секретом, что ученица Левитана, жена полицейского врача Софья Петровна Кувшинникова, училась у художника не только живописи, а возможно, и сама его кое-чему учила — слава Богу, лет на десять старше его. Оказалось, что об этом узнал и её муж, спокойный, молчаливый человек.
— Он что-нибудь тебе говорил? Угрожал? Оскорблял?
— В этом-то и весь ужас! Я был у них на Мясницкой третьего дня, и ничего. Всё как всегда. Знаешь, как это он: «Пожалте покушать», и всё такое. А она мне потом говорит: «Он всё знает». О-о! Ведь мы с ней в Плёсе всё лето... Он молчит — значит, готовит что-то страшное. Надо бежать. Но куда? Я не сплю ночами — жду, что он вот-вот ворвётся с полицией... Я застрелюсь. Дай мне пистолет.
— Сначала я дам тебе лекарство. Выпей, это лёгкое успокоительное. В основном здесь валериана. А это выпьешь дома перед сном. И примешь два этих порошка. Больше не дам — со страху всё слопаешь. Рецептик безопаснее.
— Где наш Коля? — вновь застонал художник. — Как его нам всем не хватает. Всей России его не хватает. Это был гений. Добрый гений. Он любил всех. Зачем ты похоронил его там, на Украине? Я бы сейчас пошёл к нему на могилку, поговорил бы, поплакал...
— Кстати, никакого шнапстринкен. Даже кофе запрещаю. Только слабый чай.
— Антон, а эту девицу ты уже протараканил? — спросил вдруг Левитан, словно только что бредил, а теперь очнулся и вспомнил нечто важное.
— Успокоился, Тесак Ильич? Так тебя на Истре звали? Вспомнил тогдашнюю терминологию? Заинтересовался новым пейзажем?
— Жанром, Антон, жанром. Или, знаешь, в духе Поленова — смесь пейзажа с жанром. Она ведь Машина подруга, а ты всех её подруг тараканил. И Наташку, и Катьку Юношеву, и эту длинную, как её...
— Ты про Астрономку? Про Гундасиху? Я ей верен. Если я ей изменю, она зарежет меня раньше, чем тебя застрелит Димитрий. Ты же ей предлагал своё расположение.
— Она сказала, что любовь ей не нужна, а ей, оказывается, был нужен ты. И Катька выбрала не меня, а тебя. Помнишь, ты передал ей стихи: «Как дым мечтательной сигары, носилась ты в моих мечтах...»? И она сдалась, а стихи-то сочинил Коля. Эх, Коля, Коля, зачем ты ушёл от нас?..
— Нуте-с, больной... Лекарство
— А барышня останется?
— Исаак, если Сафо что-нибудь узнает о твоих увлечениях, то обязательно пристрелит. Бойся её, а не Димитрия.
— С Димитрием странно. Ведь он её любит. Ты замечал, как он смотрит на неё, когда она начинает свои комплименты: «Господа, смотрите, какое у Димитрия выразительное лицо...»?
— Наверное, любит.
— Но как же тогда?
— То, что происходит между супругами, известно только Господу Богу. Я не удивлюсь, если узнаю, что она сама рассказала мужу о ваших отношениях.
За чаем успокоившийся Левитан снова был в центре внимания — он рассказывал о жизни на Волге:
— Однажды в праздник я писал этюд, сидя возле дороги, в тени под зонтиком. Деревенские женщины шли из церкви, останавливались и смотрели на мою работу. Вдруг смотрю, еле плетётся какая-то дряхлая старушонка. Остановилась, долго глядела, потом почему-то перекрестилась несколько раз, вынула из кошелька копеечку и положила мне в ящик с красками. Я храню эту монетку дома вместе с самыми ценными вещами.
— Она молилась за тебя, за твоё искусство, — сказал Чехов. — Что ты написал для неё? Чем ответил на её молитву?
— Написал. Большое полотно. Почти закончил. Приглашаю всех посмотреть. Нестеров видел — в восторге. Он, конечно, увлекается, но... не знаю. Я назвал «Тихая обитель». Работал новым методом — компоновал. Воздвигнул на полотне другой монастырь, не тот, что в пейзаже.
— Вы бывали в монастыре? — спросила Лика. — Или в церкви?
Художник её заинтересовал.
— На Троицу мы пошли в церковь с... — Начав рассказывать, Левитан поперхнулся, взглянув на Чехова, и не назвал Софью Петровну, — С одной своей знакомой. Она объясняла мне, куда ставить свечу, как её зажигать и вообще порядок службы. Когда началось благословление цветов и зазвучали слова молитвы, я не мог сдержать слёз. Ведь это не православная и не другая какая молитва. Это всемирная молитва.
— Православная молитва есть молитва православная, — убеждённо высказался Павел Егорович, и все на некоторое время погрузились в раздумья, пытаясь проникнуть в глубину его мысли.
Антон Павлович пытался понять ещё и Левитана: просто ли он предаётся воспоминаниям или очаровывает Лику. Странно и смешно представить его в роли соперника. Странно и смешно.
— Ещё пирожка возьмите, Исаак Ильич, — угощала Евгения Яковлевна. — Вид у вас такой усталый. Видать, работаете много. И Антоша себя не жалеет — всё пишет и уезжать собирается. На Истре такие все были весёлые, здоровые.
Вспоминали случаи из тех времён: о том, как Левитана судили за тайное винокурение и Чехов был прокурором, о том, как художник наряжался бедуином, а бедуин вдруг закрыл глаза — и голова его упала на грудь. Он мгновенно очнулся, но доктор Чехов, внимательно наблюдавший за ним, заметил это и сказал, что художнику пора отдыхать.
Его проводили, Лика ещё оставалась. Сомнений не было — художник её заинтересовал.
— Однако вы хороший доктор, Антон Павлович, — сказала она. — Так быстро вылечили его от восхищения моей красотой.