Ранние сумерки. Чехов
Шрифт:
— Маша, ты положила Антоше тёплую жилеточку, которую я связала? Нет? Я ж тебе говорила! Какая ты забывчивая!
— Влюблённые всегда рассеянны.
— Не дразни ты её, Антоша. Она и так извелась из-за этого имения. Смагин то пишет, что хорошее, а то — что не годится.
— А насчёт свадьбы что пишет? Сознавайтесь честно, Марья Павловна, когда и где? В украинском имении?
— Имение будем искать под Москвой, а свадьбы не будет.
— Что так? Изменил с генеральской дочкой?
— Как бы я не изменила.
— Ваши безнравственные намерения оставьте при себе, милсдарыня, а имение чтобы до весны было. Больше никаких дач и никаких либеральных помещиков, которые ни в ком не находят сочувствия.
В семейном тепле его душа
Ждали горничную, на звонок открыли дверь, и вошла она. Выпутавшаяся из бушующих зарослей метели, исполосованная острыми её ветвями, Лика вытирала тающий снег с раскрасневшегося лица и молча смотрела на него. Он увидел в её взгляде не прежнюю девичью смущающуюся открытость, а жестокое женское любопытство и понял, что ничего не кончилось и не будет мира в его душе.
IV
В мрачном купе окно источало металлический холод, Суворин с неприятной самоуверенностью бывалого и всезнающего доказывал, что в России всё плохо, но сделать ничего нельзя, а он, делая вид, что внимательно слушает, вглядывался в глаза Лики, невидимо светящиеся в пыльном вагонном сумраке, и кроме женского хладнокровного любопытства улавливал в них ещё и оскорбительное сочувствие. Как любая красивая женщина, она уверена в своей власти над мужчиной, знает, насколько необходима ему вся она, её обаяние, её нежность, её тело, её ласки, и с безжалостностью исследователя наблюдает мучения неудачного влюблённого. Однако её уверенность, как и всякая самоуверенность, основывается на зыбкой почве — она не понимает особенностей мужской психологии и физиологии.
— Россия слишком велика и многообразна, — говорил Суворин. — Множество народов, разные языки, верят в разных богов, живут по самым разным обычаям и ещё разделяются по классам. Здесь и духовенство, и аристократия, и крестьяне, и мещане, и рабочие, и торговый люд. Удовлетворить не только всю эту орду, но даже какой-нибудь один класс нет никакой возможности. Бесполезны все теории, все социализмы — в такой огромной стране невозможно провести последовательно какую-нибудь одну систему...
Однако он сам и ему подобные последовательно и успешно всегда проводят одну и ту же систему: наживаются и наживаются, а чтобы благоприятные для наживы обстоятельства как-нибудь не изменились, надо доказывать, что ничего делать не надо, потому что ничего сделать нельзя. По установившейся удобной привычке следовало бы ответить что-нибудь с мягким юмором: или по Тютчеву «Умом Россию не понять...», но уже во время заграничной поездки он умом понял мелкую сущность этого самодовольного пустослова и графомана, кроме того, если нет мира в душе, то не только с ним, а и вообще ни с кем нет желания соглашаться.
— Что ж, Алексей Сергеевич: ничего сделать нельзя и напрасно мы с вами едем.
— Почему же напрасно, Антон Павлович? Всё какое-нибудь облегчение мужику сделаем. Ваша комбинация в Нижнем Новгороде по закупке весной крестьянами лошадей с возвратом очень хорошо придумана. Это позволит им отсеяться, и будущий урожай будет спасён.
— Комбинацию придумал не я, а мой старый приятель Егоров, но и она ничего не даёт. В России ничего нельзя сделать для крестьян, потому что у нас не крестьяне, а нищие пролетарии, не имеющие земли. Так называемая крестьянская община развращает мужика, приучает его к лени и пьянству. Если у человека нет собственности, нет ничего, кроме чёрной избы-развалюхи, а работает он на земле, которую через год у него отнимут и отдадут другому, не ждите от него настоящего труда. Труд на общинной земле даже менее продуктивен, чем рабский труд. Раба заставляют, погоняют, хозяин на себя работает до последних сил, а общинник — это хищник на земле, старающийся поменьше поработать и побольше взять. Потому у нас даже в урожайные годы плохие урожаи и вечный голод. Вы говорите, что сделать ничего нельзя, но и в России можно что-то сделать, и делают. Только надо делать, а не рассуждать о том, что сделать ничего нельзя. Александр Второй освободил крестьян и перевернул страну.
— За что его и убили. А вы знаете, Антон Павлович, мне рассказывали сведущие люди, близкие к царствующим особам, что Александр первого марта, прежде чем ехать на роковой развод, отделал княгиню Юрьевскую прямо на столе. Он был мужчина не промах. Чуть ли не всех смолянок перебрал. Таких, как ваша Леночка. Всё-таки она редкая девочка — сохранила себя для вас. В наше время невинность почти не встречается. Григорович говорил, что ему за всю жизнь только две попались...
Разговоры об этом Суворину интереснее, чем рассуждения о судьбах русского крестьянства. История, политика, литература, вообще всё, что волнует мыслящего человека, для него лишь парадный мундир, который он хоть и научился носить, но чувствует себя свободно, когда мундир снят. Любую тему он хорошо сводит к скабрёзному анекдоту. Кто не умеет это делать, тот любит об этом разговаривать.
Как бы самому не перейти в разряд разговаривающих: она волнует его как прежде, но волнует не так. Он не понимал себя: любовь ли это, игра самолюбия, стремление наказать обидчицу или каприз мечтательного гимназиста, придумавшего себе театральную героиню и вцепившегося в похожую на неё женщину. Встретившись на несколько минут перед его отъездом, они не успели переговорить, но взгляды тоже говорят. Он понял, что «Попрыгунью» она ещё не прочитала.
— Ваша Леночка — исключение, — развивал Суворин любимую тему. — Нынешние девицы стали настолько развратны, что невинность и в гимназии не найдёшь.
— Послушайте, Алексей Сергеевич, откуда вы взяли, что прежде девушки были более строги, более целомудренны? Вы же прекрасно знаете екатерининское время. Тогда четырнадцатилетних выдавали замуж, чтобы покрыть грех.
— А вы знаете, как Екатерина с солдатом...
— Такое и сейчас случается.
— Случается, Антон Павлович, и такое, и ещё хуже. Конец века. Женщины погрязли в разврате, у мужиков — водка, в обществе — морфин, кокаин, хлорал, карты. Я бы даже сказал, картомания. Нет, милейший Антон Павлович, современного человека надо бить по голове.
— Я с вами соглашусь, если вы мне докажете, что прежде людей не били или мало били.
— Что уж доказывать, голубчик? И тот...
Если покровитель начинал сбиваться и повторять нелепое «и тот», значит, расстроен и обижен, а обижать его не следовало.
— Вы правы, Алексей Сергеевич: не надо доказывать. Каждый знает своё, и никто не знает настоящей правды.
— Я смотрю, что-то вы сегодня... И тот...
— Заботы обступили, как деревья в лесу. Вот и о моряке всё забываю спросить: устроили ему перевод?
— Простите, голубчик, не припомню.
— Мичман. Просит перевода с береговой службы на корабль. Предпочтительно на Дальний Восток.
— Вспомнил. Говорил в Морском штабе. Обещали сделать весной. Голубчик, я всегда любую вашу просьбу выполняю...
Старик искренне любит его, и оба они чувствуют друг в друге близкое, общее: оба растиньяками из провинции завоёвывали место в столицах, в журналах, в литературе; в обоих играла упорная мужичья сила. Жаль, что покровитель остановился там, где надо начинать: научился добывать деньги и решил, что этого достаточно. Неужели можно жить, не любя ничего, кроме денег? Убеждает всех и себя самого, что любит театр, но он его любит, как мальчишки любят цирк. В заграничной поездке, насмотревшись на римские развалины, вдруг пустился в рассуждения о театре будущего, который будто бы переместится на ипподромы и стадионы.