Рановесие света дневных и ночных звезд
Шрифт:
И если Отматфеян захочет писать стихи, то пусть он в прозрачную сонетную форму вставит какую-нибудь парашу, пусть форма не соответствует содержанию, пусть форма гладит по головке, а содержание режет слух. Может быть, хоть тогда от этой дисгармонии закружится голова, и мир бросит стоять на ушах, и все встанет на свое место, и любовь будет любовью, и не нужен будет дополнительный допинг, не нужен будет следующий вернисаж, и следующий синяк, чтобы под звуки марша объясняться в любви. Есть одна загадка: кто ее разгадает, того она и разбудит, а кто ее не разбудит, того она не разгадает. Она покоя не дает, эта загадка: как спящая красавица узнает, что ТОТ есть именно тот? что будет: у ТОГО? какое-то особенное дыхание или какой-то особенный запах, что будет такого особенного в эпителиях губ, что она проснется от его поцелуя? Она проснется от а поцелуя и тем самым она даст ЕМУ понять, что он именно тот, или он разбудит ее поцелуем и тем самым даст ЕЙ понять, что он именно тот. Есть ли здесь дистанция между проснется и разбудит, как между молнией и громом, светом и звуком, взглядом и словом. Что сначала - молния, свет и взгляд, а потом гром, звук и слово? или только в этой области - ответной страсти - бывает одновременность, когда молния равна грому, свет - звуку, взгляд - слову. И это не она проснется, и не он ее разбудит, потому что нет пассива и актива, нет разрыва между разными качествами: взглядом и словом, нет дистанции между образом и отражением образа. Тогда почему же есть дистанция
– Иди есть, - Сана позвала Отматфеяна, и шкаф сдвинулся с места, гора пошла, поперла прямо в проем двери и размозжила косяк, она встала посреди кухни, гора, вывалила все свои полезные ископаемые на пол: галстуки и ботинки, эти удавки и колеса, пустив пыль в глаза с вершины, где вместо снега лежала пыль, полетели вместе с пылью мелкие предметы - камушки, дыроколы и карандаши. Надо остановиться, не надо доводить шкаф до того, чтобы из него брызнула лава, чтобы в этой лаве, как в янтаре, остались припечатанными к полу: ложки и стулья, мошки, люди и тарелки, а потом бы все сверху занесло пеплом, его хватит на целую Помпею в пепельнице, столько выкурить за день! Красивое украшение, комната, запечатанная в янтарь, а вон мы там сидим, с краешка; продеть ниточку и носить этот булыжник на груди.
– Все, давай прощаться, - сказал Отматфеян Чящяжышыну.
– Мы же не решили, - возразил Чящяжышын. У него есть время, чтобы возражать, он накопил его за всю жизнь в консервных банках и теперь просаживает здесь, на кухне.
– Остальное завтра.
– Отматфеян не накопил время, он его давно просадил, хотя у него есть немного времени сейчас, но только так, чтобы сейчас посидеть, и он не собирается тратить на это время, чтобы с Чящяжышыным посидеть.
А Чящяжышын не хочет сейчас ехать, он хочет так посидеть, чтобы потом уже никуда не ехать, здесь где-нибудь и залечь, но здесь совсем нет места, и каждый метр расписан, и под кроватью нет места, и на стуле, а на раскладушке? Ее мы давно отпустили на заработки, тем более что курица сама себя съела, пока варилась. Чящяжышын обиделся. А может, мы тоже обиделись. Тогда нужно всем вместе обидеться на то, что зимой день короткий. Теперь Чящяжышын будет в дверной глазок смотреть, с той стороны, с лестницы, вместе с таксистом, со слесарем, они покурят на лестнице и посмотрят, им будет не скучно.
Даже без шума, который утих к ночи, без света, кроме света мелких звезд, они далеко от нас, бесполезный свет, зато свет от снега, совершенно особый свет, идет - снизу вверх, от него падает свет на деревья, на птиц, которые легли спать в темноте, им не нужен свет, они получат его завтра от солнца, которое ближе к земле, полезный свет. Долгожданная минута. Про нее нечего сказать, кроме того, что она пошла. И мы пошли вместе с ней. Можно было бы полететь, можно было бы поплыть навстречу друг другу, но эти святые качества: плыть и лететь - наложились друг на друга, и образовалась походка. Что такое допинг? вот интересно, Онегин так сразу и полюбил Таню или просто выпил? "у нас есть что-нибудь выпить?" - "только дистиллированная вода". Значит, мы, без чешуи, без шкуры и оперенья в собственной коже, не подплывая, не подлетая, должны подойти друг к другу.
Страшно. И не потому, что за это вышка, кто нас за это сможет наказать больше, чем мы сами себя накажем? Хотя бы закурить. Если не перышки, то хотя бы дым; как два облака, которые бесконечно сливаются в небе, бесплотные, нет, еще не известно, что там у них внутри, у облаков; все-таки нашли выход сделали два шага навстречу друг другу, прикрытые облаками. Но дым есть - и нет, и его нет, опять ясная погода. Мы хотим так подойти друг к другу, чтобы больше уже не хотеть подойти, то есть знать, что значит "подойти". Что же мы делаем друг с другом! Вместо того, чтобы обняться, мы убиваем в себе желание обняться, мы стоим на месте и расчленяем эту бедную ласку, чтобы она уже больше никогда не проснулась в нас, мы прибиваем ее к полу, мы с ума сходим по ней, но еще минута, и она должна околеть, и тогда мы подойдем и обнимемся, без всякого желания делать это, мы сделаем это; нет, она еще трепыхается в нас, эта ласточка, беззащитное влечение в каждом из нас, и мы, как два пня, стоим на месте, не делая шага навстречу друг другу, чтобы прижаться друг к другу, и это очень страшно - так стоять на расстоянии одного метра. Все-таки мы дотронулись друг до друга, так и не поняв, куда делась эта ласточка, в какую дыру она забилась от нас, двух уродов, которые чуть не прибили ее, она попискивает где-то внутри, мы ее не слышим.
Мы смотрим друг на друга в упор, что мы видим? Ну, локоть, ну шея, ну живот. Абсолютное знание, можно присягнуть, что это, точно, шея, локоть и живот; почему же так хотелось этим обладать? да, пока мы себе не отдали отчет, что это только шея, локоть и живот, было полное отсутствие этого знания, и отсутствие знания возбуждало желание, где оно? нет, нет, мы не хотим знать, что это локоть, шея и живот, пусть будет ничего неизвестно, пусть локоть будет углом, живот - объемом и только, шея - высотой и только. Название убийственно. Назвать живот - животом, значит, прикончить живот. Это опасная область, там, где рождается название предмета, туда нельзя ходить, туда нельзя заглядывать людям, только с птичьего полета, с последнего ряда стадиона. Мы только еще поняли, что у нас есть живот, локоть и шея, а наше желание друг друга уже почти заснуло, оно уже еле ворочается в уме, зато спящая красавица явно ворочается во сне, вон, как сладко она потянулась, что это ей не спится, что это девушка так оживилась, не рановато ли? Но ведь можно все-таки любить человека, даже если у него есть шея, локоть и живот, ведь в этом нет ничего страшного, хотя страшно, что в этом нет ничего загадочного, но вот если бы узнать, что он тоже видит то же самое, партнер, тоже видит только шею, локоть и живот - тогда спать, тогда заснуть мертвым сном и спокойной ночи! нет, видимо, еще не все мы отгадали, потому что спящая красавица повернулась на другой бок и засопела. Это Чящяжышын выписывает журнал "Природа и жизнь" и знает, что частота вибрации среднего пальца больше, чем указательного, пусть кто-то защитил докторскую диссертацию на эту тему, сравнив частоту вибрации тысяч объектов, это смешно. Совсем не смешно, что мы хотели убить в себе желание обняться и думали, что убили его. Но только пока не обнялись. Как только мы обнялись, мы все забыли. Это счастье и несчастье одновременно. Это счастье - не знать, пока это процесс, и несчастье - не знать, когда это итог. Не то слово, как хочется новых ощущений, - это правда; это неправда, потому что, не то слово, как хочется тех же самых ощущений, - это правда; это неправда, потому что "правда" - не то слово, игра слов. Заигрались, и завтра же мы сами освободим эти апартаменты для других объектов, субъектов, пусть они придут на все готовое и продолжат начатое нами - в этой комнате, где каждый предмет внушает, что надо делать с этим предметом: стул внушает мысль, что он стул и что на него надо сесть, кровать внушает мысль, что на нее надо лечь, курица в вишневом желе внушает мысль, что ее надо съесть. Мы подкрепимся и уйдем в желе, в первоначальную среду, из которой все мы вышли без всякого труда, это желе готовится с таким трудом четыре часа, на приготовление первоначальной среды, из которой вышли звезды, деревья и птицы, потребовался миг. Конечно, стрекоза - венец творенья, она выползает на солнышко из туринской плащаницы, оставляя плащаницу сидеть на сучке, а у самой стрекозы уже крылышки сохнут, сейчас она полетит, это бывает каждое лето, не раз в тысячу лет. Зачем же так, зачем подходить к человеку формально - запретить одни органы и разрешить другие, почему живот можно, а чуть ниже - нельзя, а чуть ниже опять можно, и так до самого низа? почему живот можно, а немного выше нельзя, а выше можно, и так до самого верха? почему одно действие считается приличным, а другое неприличным, одно слово приличным, а другое слово неприличным, и неприличным органом и действием ругаются, словом, а приличным разговаривают нет, правда, почему? У каждого есть любимый: у кого телевизор, у кого кошка, у кого человек. И особенно страшно ночью, когда просыпаешься в три часа ночи и под рукой нет любимого: телевизор не работает, кошка гуляет, человек не звонит. Нужно крепко спать ночью, чтобы не думать о любимом ночью, чтобы работал, не гуляла, не звонил, а утром хорошо: телевизор заработал, кошка вернулась, человек позвонил, и так всегда, а кому не нравится, пусть совершает переворот в сознании телевизора, кошки, человека, пусть делает революцию в их сознании, чтобы они были рядом круглосуточно.
Мы уже пошли из этих апартаментов, мы уже встали и пошли, мы уже встаем и уходим. Зря нас сюда посадили, чтобы мы избавились от желания, уходим, сейчас желание избавится от нас. Какой побег. Красота. Мы бежим из этой дыры на свободу, которая бежит в эту дыру на нас. Они все, люди, море голов, бегут на нас, мы встречаемся с ними на плоской решетке и не умещаемся на ней, потому что она двухмерна? а мы трехмерны? Мы войдем в историю с этих побегом, потому что мы, объемные, просочимся в дыры решетки, и они, объемные, люди, кто просочится, тот - и здесь, а кто не просочится - тот и там, а пока мы - и здесь, и там, потому что у нас кое-что просочилось, а кое-что еще нет, и что-то здесь, а что-то там, у людей, которые валят сюда, что-то уже здесь, но что-то еще там, а кто смотрит в дверной глазок, у того взгляд - здесь, а глаз - там. Мы валим, как снег, убегаем по горизонтали и по вертикали, только нас и видели. Какая может быть пилочка, которой решетку подточить, какой позор! А Чящяжышын все проморгал, он проморгал то, что видно в дверной "глазок" одним глазком. Чящяжышын останется здесь в элементарном царстве стульев и растительном - капусты и огурцов, и стулья станут сначала огурцами, а потом человеком, а огурцы сразу станут человеком, если за ними хорошо ухаживать, если вытирать пыль с витрин, где они будут развиваться, если им на шею повесить мемориальную доску, а на ней написать, что эти огурцы и стулья были огурцами и стульями человека, который сам стал огурцом и стулом, а они стали человеком. Чящяжышын все покажет посетителям, где стоял стул, где стоял холодильник и телефон, где мы сидели на стуле, и как стул стал человеком, и как человек стал стулом, и как Чящяжышын не стал стулом, а стал музейным работником в доме-музее человека, и Чящяжышын будет поддерживать в музее порядок, чтобы в музее все было, как при нашей жизни, он справится, Чящяжышын, потому что он убил на нас свою жизнь.
А мы уже сталкиваемся с людьми, которые лезут на нас всем миром на двухмерной решетке. Он, как хорошо! неужели просочились мы туда, а они сюда, мы? кто? мы? куда? они? куда? что умерли, что ли? Потому что ничего с нами не ясно, а они живы, потому что все с ними ясно, тогда, скорее, они умерли, раз с ними все ясно, а мы живы, раз с нами ничего не ясно. Проснулась девушка, проснулась красавица, и ей хочется целоваться, теперь с ней все ясно, а с нами ничего не ясно, и мы будем спать, пока ей не будет ясно, что с нами будет ясно, спокойной ночи.
IV.
От нас осталась видимость нас, Чящяжышын сколотил состояние на нас, чтобы увековечить нас в памятнике нам. Нас руками не трогать, не щипать, не колупать нас, смотреть на нас, изучать нас. От нас остался памятник нам, которому не уйти от нас, и он принадлежит нам. И кто за нас, тот будет за нас и без нас, а кто против нас, тот за нас и не будет. Пусть нам говорят про нас, что нас нет в памятнике нам, поносят нас, пусть изнасилуют нас надписями на нас, отсекут конечности нам, чтобы не узнать нас, и приставят новые нам, чистят зубы нам и поливают нас; золотые коронки, мраморная шея и грудь, и гипсовые тапочки годятся нам, и пусть три метра нас, и две тонны нас послужат нам, атас, кто не видит, что из памятника нам выпирает бездна нас, ни венки, ни искусственные цветы для нас, ни корзины, набитые тряпичным дерьмом, не нужны нам, веселая картинка с хороводом скамеек не для нас, с классикой голубей на макушке, с негативом снежных масок, нас можно размножить дагерротипным путем и другим путем, наделать голограмм, отснять и отпечатать, чтобы вы подавились нами, расцеловали нас в памятнике нам, чего хлынули к нам, когда от нас остались только формы, чего прилипли с газонами и фонтанами к нам, чтобы нам в рот стекал ручеек из водопроводного крана, руки не мыть, не пить, не сорить на нас. Зато нас лижут собаки, нас, потому что нас по горло в памятнике нам, а какие еще памятники нюхают и лижут собаки? Никакие не нюхают и не лижут, и кто сотворил нас, тот пусть и расхлебывает нас, а нам плевать на то, где нас нет. Менты охраняют нас, лимитчики, все до одного хотят жить в Москве, третьем Риме, продают себя в рабство в Риме, чтобы потом выкупить себя на свободу и жить через пять лет в кооперативной квартире. Так они хотят нас охранять или хотят жить в Москве, Третьем Риме? все равно! Вон, катит весна, листья лезут прямо на глазах, каждый лист вылезает по миллиону лет, этот процесс охватывает и жизнь Ивана Грозного, который уже четвертый по грозе, и других, пропустив зрелость и увядание, и сезонные явления в жизни птиц и зверей.
Наша квартира - не наша, она, квартира-музей, работает без передыха, каждый день - сегодня, даже в понедельник, выходной день, потому что все большие специалисты, которые изучают нашу жизнь, могут только сегодня, а завтра не могут, завтра каждый из них должен быть самолетом у себя на родине, поездом, куда ночь езды, электричкой - всего несколько часов, пешком - в десяти минутах ходьбы, говорят на нашем языке, потому что, изучая жизнь объекта, лучше всего говорить и думать на языке объекта, на пушкинском языке, на тургеневском, на языке Толстого и Достоевского, они пьют день и ночь за могучий русский язык, чтобы сохранить его чистоту. Русская литература - это вещь, и русская жизнь - явление, сказать почему? А только у русских литература смешана с жизнью до пассива и актива, и писатели - всегда актив, а героини всегда пассив, живых женщин нет. Все мужчины хотели бы иметь дело только с Наташей, Сонечкой и Таней Лариной, начиная с детского сада - с золотой рыбкой, идеальной женщиной, а все женщины зато с самим Пушкиным, Толстым и Достоевским. Мы гуляем по ночам, по гостям, мокнем под дождем - от памятника к памятнику, которые сидят, стоят и мокнут под дождем, гуляют каждый напротив своей квартиры-музея, нет - чаще напротив отдельных квартир, чаще - напротив ресторанов; облепленные табачными киосками, отрезанные от улиц шоссе, напротив светофоров, чтобы легче переходить улицу на зеленый свет. Даже под землей, в метро, мы среди своих, и там памятники - в спортивных майках и трусах, физкультурники, атлеты, большие писатели, от кого торчит голова, кто по пояс, кто в полный рост.