Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
– Не обижай меня, старче. Я так ли люблю тебя, мой Свет. Хошь, и ниц паду. Я лишь мечтал о государевой стулке, бесталанный, а ты им стал. И вся Русь пела тебе аллилуйю. И как скинули тебя нехристи с престола и вырвали посох из рук, так многие тогда восплакали, потеряв надежу свою. И многие иные порастерялись, занедужели душою, упали в проказу; другие же сошли с пути, а многие и вовсе махнули на все рукою и прокляли Господа Бога, который не постоял за Отца отцев... Не один я ныне к тебе приплелся, Отче, но с целым войском, чтобы в золотой колеснице увлечь на Русь, где заждались православные. Миленькой, великий Государь, и неуж ослаб ты сердцем, разжижнул, как тесто, что позволил ворогам усестись вкруг
Двести человек со мною. Они стоят табором под Кирилловым монастырем, и завтра ввечеру мы станем зорить его, заберем казну, и пушки, и коней, и съедомый товар, да и побежим к гулящим на Волгу, где Божий человек Стенька Разин с тьмою людей вольное знамя вскинул... Сыщется ли еще такое времечко, чтобы отомстить подпазушным псам, что отеребили твое крылье и посадили на чепь. Они Солнце наше решили накрыть с головою рогозным кулем, очернить наговорами. А ты и сквозь теснины прожигаешь наши души пламенным мечом... Солнышко, Свет наш неугасимый, очнися, сорвись с затхлого места...
– Снова на царя взнялся, идолище поганое? Забыл, нечестивый, как на коленях предо мною елозил, молил пощады? – вскипел Никон, приподнялся над столом, грозно вскинул кулачище, обметанный седатой шерстью, расседавшийся от воды и рыбьей слизи, словно бы собрался расколоть бедную голову татебщика как грецкий орех.
Голубовский невольно сжался, слинял лицом. Но лишь на миг выказал слабость, сразу выправил стан, гордовато вздернул посекшуюся снежную бороденку. Он искал верных слов, чтобы ответить упрямому старцу, так подкатиться под него, чтобы и внезапную бурю утишить, и сердце разжидить; умаслить лестию; не может того статься, чтобы за два года затвора вовсе искипел Никон, позабыл обиды, поиструх памятью... Э-э, не такой он человек, чтобы разом и навсегда простить обидчика своего: местью живет, местью и душу поит.
Никон же горбился над столом, неловко вжавшись в кромку животом, и под простецкой рубахою, под распашным воротом, съехавшим набок, показался крутой лемех ключицы, кожаное оплечье вериг и обвершье медного осьмиконечного креста, словно бы навсегда впаявшегося в подвздошье; монах искал в лице гостя подвоха, страсти для себя и всполошливо нашаривал верных слов, чтобы не угодить впросак. Ведь не у тещи в гостях, а за приставом в тюрьме; тут каждый угол имеет верного соглядатая, и нынче же Наумову станут известны тайные их речи... Ах ты, Боже мой, угодил в историю как кур в ощип. И вдруг как змеей-медянкою ужалило: а что ежли скинуться на Русь, вспомнить прежнюю волю и власть, собрать ватагу и двинуть на Москву?! Трепещите, блохи подпазушные! Ай да и мыши, как вы смелы по сусекам, когда кот спит...
Никон засмеялся, грузно опустился на лавку, приспрятал в ладонях лицо. Сказал, прокашлявшись и окстив рот:
– Сватушка, ночуй. Вот твоя шапка и рукавицы...
– Значит, гонишь?
– А как не гнать-то? Явился незваный, бежал неузнанный... Я своему государю не враг, чтобы злодея покрывать. Что ты, Голубовский, как мышь в подполье, скребешься да точишь, выгрызаешь углы? Сквозняки в Дому-то, и сколько неведомого гнуса налезет в дырье. Живи тихо, прошу тебя, замаливай грехи, да благодари Господа, что жив пока...
– А может, я жить не хочу в грязи и неволе? Может, я хочу давить боярскую платяную вошь, что села на плечи. Может, я не хочу из-под жирных свиней лайно выгребать. Чем они лучше меня? Своей родовой кичатся. А я и сам царского звания или ты этого не помнишь?!
– Тихо ты, тихо... Сколько от
Ишь, он ко мне двести разбойников приволок. Вор, он и меня в воровское дело поманывает. Кто я тебе? патриарх иль собачья щень, чтобы испытывать меня посреди чужой беды?
Голубовский пытался что-то ответить в оправдание себе, но опальный старец, севши на своего сутырливого конька, давай его погонять по словесным лугам. Тридцать лет не видались, пора бы чернцу на лавку осесть гузном, ан нет, у Никона сердечного жара еще не на один вселенский костер сыщется...
Ах, кабы сманить его в понизовья да повенчать с Разей, уж какой бы славный союз получился с казаком, и тогда вся-то Русь качнется от края до края; и все поместья можно пошерстить, вотчины попалить, боярские головы насадить на пики, дворянские животы развесить по березовым рощам на радость воронью, а всех приказных, нагрузив полный дощаник, спустить вниз по Волге на корм рыбам.
... Обидное толковал Никон, но гордец Голубовский, что Иуду с Христом славил по украйнам России, сейчас упорно стерег натуру, укладывал свою спесь в потайные скрыни до поры до времени. Гость содрал еломку и сронил повинную голову к столетие, и плешка на маковице, где волос изрядно проредился, уже сморщенная, походила на засидевшееся яблоко.
– Ой, злодей, скверны кусок, окаянная ты требушина, – точил Никон без прежнего запалу. Устал, сомлел телом, скрипел ломким сухим голосом уже без прежней строгости, но как бы заискивая перед ночным гостем. Да и то: нагнал страху, ввел отчаюгу в раздумья, а сейчас истиха надо и спуску дать, прижалеть сутырщика, чтобы не озлобился он, но вошел в раздумья.
На воле ночь жила глухая, свинцовая; уже и свечи в столицах дотаивали; заливисто, пристанывая и хрюкая, храпел Флавиан; на окнах медленно проступали светлые пролысины.
– Очнись, пока не поздно спастись. Знаю, что плут ты и ловыга, но у Христа и на тебя жалости сыщется, коли повинишься. Ишь, что надумал, грешник! В своем ты уме? На царя вызнялся, как мыша на слона, да и монахов зорить взялся, несчастный. Тебе ли не знать, Голубовский, что у них, молитвенников, каждая горбушка с ногтя, они сна не знают, молятся за вас, и всякий грош в казне дарен во спасение души. Опомнись! Ты же на милостыньку покусился, на Божью копейку, и тяжче того греха нету.
– Ладно, будет тебе учить-то. К слову вылетело, а тебе примстилось...
– Я глухой, ничего не слышу. Уши серой заклало. Тебя не видел, тебя не знаю. Зашел кто-то непрошеный, убрел неузнанный. Посидели, по чаре приняли, а с пьяного чего возьмешь? – укладывал Никон шаткие мостки через пропасть, чтобы дать Голубовскому отступного. Да тот и сам понял, что зря рвался в Ферапонтово, трепал обувку. Ничего со старцем не сладить. Но еще пытался забросить уду:
– Сгниешь ведь тут, Никон. Ты для Двора бельмо. Они говорят, лучше без глаза жить, чем с тобою. Засохнешь один в гордыне, как чирьяк, по мясинке нуда выпьет. Иль ждешь нового собора? так митрополит Иконийский Афанасий, что обещивал случай тебе, первейший плут и ловыга.