Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:
…Велика ли дорога от Истры до Москвы – верст сорок, а попадать – позора, и в маетном этом пути все припомнишь. Вперед-то на каптане добирался, еще по снегу, ладно скользили полозья по первым верховым дорожным лужицам, принакрытым утренним сахарным ледком. Да и сугробы-то под мартовским настом были как сахарные головы. А когда обратно ехать – на высокую телегу, на роспуски, поставили избушку со слюдяным оконцем, обложили дорожными войлоками, покрыли ковром, запрягли шестерик саврасых цугом, и поплыла походная кибитка по хлябям, то куда-то проваливаясь в преисподнюю, вроде бы окончательно прощаясь со всеми четырьмя колесами, то снова упрямо карабкаясь на глинистый с водомоинами и просовами взъем. Уныло сеется дождь-ситничек, спины лошадей и развалистые крупы – как лакированные; на передней лошади боярский сын охлупью, с рогожным
А возле дороги сквозь водяную мороку нет-нет да и проступит ветхая деревенька с уже раздетыми крышами, с черными ребрами стропил (солому потравили скотинке), с хлопочущими у навозных куч курами, с истово крестящимися бабами и с согбенными в земном поклоне мужиками.
«Сиротеи вы мои, сиротеи», – вдруг всхлипнет патриарх и, приоткрыв дверку избушки, примется истово, мелко крестить Русь, притрушенную дождевой пылью. И тут, как по команде, из-за угла измокнувшей хижи вымчит мальчонка в одной рубахе до колен, с гусиными багровыми ножонками, и, не убоясь весенней мозглети, поскочит по лужам наперерез владычиному обозу и, поравнявшись с патриаршьим возком, прямо на бегу норовит поцеловать патриаршью длань, чтобы тут же получить грошик милостынькой… Эх, сколь смышлены, злодеи. Знают верно, что не откажет батько, вот и летят на поживу, как воронята, вылупив ошалелые от счастия глаза.
…Ах, государь, государь! дозоришь ты за первосвятителем всякую мелочь и, похваляясь многомудрием и книжной грамотой, лезешь к собинному другу со всякой перетыкой, намерясь все переиначить на греческий лад, и, забывши праотеческое предание, уже не однажды смутил патриарший стол всякими новинами; и вот настали последние времена, когда и от духовного сына, за коего клятвы давал пред Господом, со страхом ожидаешь измены. Не лучше ли тебе всякий чин построже держать у руки, чтобы не творили подпазушники наузов и наветов? а то ведь иной клеврет и вовсе не власть, а так – прыщ на ровном месте, вулкан, чирей, но уж так весь изгилился, искрутился в своем хвастовстве пред челядью и смердами, ну прямо тебе апостол. У воеводского места кормленщики да полкового наряда служивые, изрядно понахватав в чужих землях дурных вкусов, вдруг возмечтали и у себя завесть новых порядков, неимоверных излишеств и обольстительных прелестей, и сладкого чревоугодия; и ублажая телеса свои, позабыв душу за-ради праха и червия, немилостиво кинули в лихо и в невзгодь детей своих Христовых, труждающихся в поместьях и вотчинах. И вот последнюю жилу из них тянут, лишь бы ублаготворить утробные похотные чувствия. А на это никаких денег не хватит, ибо беса заморскими питиями и шелками не ублагостишь, не умилостивишь.
Ну как тут не удариться в дальние бега, коли ежедень у тебя жилы на кулак мотают, да еще приклякивают: де, не стенай, холопище, не скули. И вот плодят утеклецов и нищую сирую братию и воеводы, и дьяки, и приказчики, и помещики, и ратные люди, и татарове, и всякий служивый дворовый самого малого чина, кто при чести да при оружье. Набежит лихой ордынец, поманывая арканом на твою шею, пустит пыл на житьишко и хлеба, тут успевай спасаться в болотных суземках иль на острову средь озера, сам гол, как перст, без семьи и живота, нажитого в поте лица своего, и без куска хлеба. И тогда пускайся на Русь за милостынькой с именем Христовым иль к зеленому хозяину, шишу подорожному в верные товарищи-заединщики, кому черт за брата, а чужая душа – полушка. Да и что дивиться разбойнику, ежели у дворцовых бояр служивые челядинники с попущения хозяйского никому проезду не дадут не только на подмосковных дорогах, но и в самой престольной возле хором очистят донага, и хорошо, если живым спустят.
Эх, батько-батько, мужич сын, поверставшийся в службе с самим великим государем вровню; и неужель не чуешь, как тебе прижигает пятки царева чадь? Прежние твои поклонники, кто за счастье почитали к руке твоей прислониться губами, нынче на каждом углу нехорошо так лаются на тебя и всякие напраслины льют, бесчестя явленный образ Христов. Государев сродник Семен Лукьянович Стрешнев даже собаку свою научил благословлять по-патриаршьи, анафема ему, нечестивцу. У разбойника, поди, и то больше души. Он хотя и низко пал, кровопивец и злыдень, но для него, знать, есть соломинка через ад.
Еще в прошлом лете
Дай Господь тебе, святитель, доброго спутья по коломенским урочищам, и пусть минет тебя смертный разбойничий кистень. Молись, Русь православная, за отца отцев, как он слезно молит за тебя…
Возничий тронул пару гнедых. Застучали колеса по сосновому тесовому помосту, выставленному плотниками накануне над апрельской жирной грязью от Успенской церкви до Покровского собора. Поехала в густой толпе богомольников, кивая голубоватыми ветвями, Верба благодарения. Верба благословляющая, Верба – невеста неизреченная. И маленькие певчие, стоявшие на санях, вкруг святого дерева, сияя белоснежными льняными рубашонками, расшитыми по вороту, вознесли чистыми голосами стихиры святому Лазарю.
Еще с вечера во дворе патриаршьих хором колымажники и каретники занарядили сани, поставили эту каптану на высокие колеса. С зареченских лугов привезли нарочные боярские дети молодую вербу, всю унизанную серьгами, словно новорожденными цыплаками, и эту расцветающую невесту постановили на праздничном месте, воткнули в днище саней, в пробуровленное напарьей льяло. Из моленной келеицы, – улучив в оконце свое время, явился Никон, и под его ревнивым досмотром принялись уряжать дерево леденцами, да изюмом, да яблоками. Потом и лошадь привели, на которую должен воссесть патриарх, и он с дотошностью осмотрел и лошадь саму, не уросит ли, часом, и бархатное седалище, назначенное вместо седла. И это седалище Никон тоже проверил, верно ли приторочено оно лосиными ремнями, как бы не случилось на торжестве греха…
А уж с самого ранья, когда утро едва разломалось, еще в лиловых сумерках, пахнущих той весенней прелью, предчувствием близких перемен и сладкой грустию, когда неведомо от чего стоскнется и самое зачерствевшее сердце, под неумолчные звоны всего московского петья, меся бараньими сапожишками худую дорогу, выбирая путик покороче, кривыми улицами и загибистыми переулками, а где и прямь через посадские дворы и пустынные огороды, капустища и репища, тропкою через им только ведомые лавы и перелазы потянулись в Китай-город священницы всех московских приходов, чтобы встать ратями у патриаршьего Дворца под Золотым крыльцом. Те, что в Земляном городе живут и в дальних слободах, из бедных приходов кто, подсвечивая себе слюдяным фонарем, вышли загодя, до псовых петухов, только и надеясь на Матерь Заступницу, чтобы ко времени поспеть пред очи первосвятителя. Там-сям перемигивались в ночной темени огоньки, минуя стрелецкие костры, рогатки сторожевые и уличные решетки, и чем ближе ко Кремлю, тем гуще становилась их россыпь, как бы загодя сочинялся на московских росстанях будущий крестный путь: и даже самые лютые бражники, что и ночевали у кабака, с черевной дрожью подгадывая рассвета и первой чары зелена вина, так и те нынче постились, желая хотя бы крохотной натугою, никем не замеченным подвигом присовокупить и себя к сонму истинно верующих и ликовствующих…
И эти ярыжки, эти заблудшие овцы тоже потянулись следом за церковным причтом, улавливая и для себя лучик света. А по бережинам над излуками Яузы, над болотинами березовых редколесий блеяли барашки, всхлапывали ути в речных заводях безо всякой опаски, под крежами в омутах били хвостами пудовые щуки. И если каждый православный на Москве нынче, как и шестнадцать веков тому в Иерусалиме, встречал Исуса Назарея, устилая ему путь своими одеждами, то всякая живая тварь, не страдая от городских теснот, не пугаясь людского прижима, гомозилась в кутах и схоронах, в травяном клоче и осотной луже, праздновала любовь и продолжение жизни. «Осанна Сыну Давыдову!» – возглашали христовенькие, и в ответ со светлеющих небес стекали на землю зазывное тетеревиное гульканье, гусиный скрип, бычиный рев выпи, заполошное крехтанье свиязей, наискивающих себе подруг. Разве сыщешь в мире другой такой столицы, чтобы на густой колокольный благовест отзывались серебряные журавлиные трубы с болотцев лосиного острова…