Расплата кровью
Шрифт:
Открыв дверь, Джон Дэрроу впустил Линли в кухню, где Тедди, стоя на четвереньках у ведра с водой, окруженный коробками с чистящими средствами, тряпками и циновками, чистил закопченную плиту, по возрасту значительно старше его самого. Пол был мокрым и грязным. Из радио на стойке орал простуженным голосом певец. При их появлении Тедди отвлекся от своих тяжких трудов, скорчив обезоруживающую гримасу.
– Она слишком долго дожидалась, пап. Тут надо действовать не тряпкой, а долотом.
Он ухмыльнулся, вытерев лицо рукой, отчего на щеке остался длинный след сажи. Дэрроу заговорил с ним с грубоватой нежностью:
– Спустись вниз,
Парень обрадовался и, вскочив на ноги, выключил радио.
– Я каждый день буду понемногу ее скрести, ладно? И тогда, – он снова ухмыльнулся, – глядишь, к следующему Рождеству отчистим. – Он жизнерадостно им отсалютовал и убежал.
Когда дверь за мальчиком закрылась, Дэрроу сказал:
– Я держу ее вещи на чердаке. И буду благодарен, если вы там их и просмотрите, чтобы Тедди ненароком на вас не наткнулся и не сунул нос куда не надо. Там холодно, так что пальто не снимайте. Но свет там есть.
Он провел его через скудно обставленную гостиную в темный коридор, куда выходили двери двух спален. В конце его имелся в потолке люк, через который можно было проникнуть на чердак. Дэрроу толкнул дверь вверх и выдвинул вниз складную металлическую лестницу, довольно новую по виду.
Словно прочитав мысли Линли, он сказал:
– Я прихожу сюда время от времени. Когда мне нужно напомнить себе об этом.
– Напомнить?
Дэрроу ответил на вопрос сухо:
– Когда меня тянет к женщине. Приду, полистаю тетрадки Ханны, и никакого зуда, как рукой снимает.
Он поднялся по лестнице.
Чердак очень напоминал гробницу. Здесь было пугающе тихо, очень душно и почти так же холодно, как на улице. На картонных коробках и сундуках густым слоем лежала пыль, при малейшем движении она вздымалась вверх удушающими клубами. Помещение было маленьким, пропитанным запахами времени: слабым ароматом камфары, одежды, отдающей плесенью, и древесной гнилью. Робкий лучик дневного света пробивался сквозь единственное, все в полосах окошко под самой крышей.
Дэрроу потянул за шнурок, свисавший с потолка, и лампочка выпустила конус света. Он кивнул в сторону двух сундуков, стоявших по обе стороны от единственного деревянного стула. Линли заметил, ни на стуле, ни на сундуках пыли не было. И спросил себя, как часто Дэрроу навещает эту могилу своего брака.
– Ее вещи лежат как попало, – сказал мужчина, – потому что меня не очень заботило, что я со всем этим сделаю. В ту ночь, когда она умерла, я в спешке вывалил ее шмотки из чемодана в комод, перед тем как звать деревенских на помощь. А уж потом, после похорон, запихнул все в эти два сундука.
– Почему в ту ночь на ней были два пальто и два свитера?
– Жадность, инспектор. В чемодан уже не лезло. А взять хотелось, вот и пришлось бы либо надеть, либо так нести. Надеть-то было проще. Было довольно холодно. – Дэрроу достал из кармана связку ключей, открыл сундуки и откинул на обоих крышки. – Я вас здесь оставлю. Дневник, который вам нужен, сверху стопки.
Когда Дэрроу ушел, Линли надел очки для чтения. Но он не сразу взял пять тетрадок в переплетах, которые лежали поверх одежды. Сначала он решил осмотреть вещи, хотел понять, какой была Ханна Дэрроу.
Вещички были из тех, что шьются подешевле в надежде, что сойдут за дорогие. Они были вызывающими – свитера, расшитые бусинами, облегающие юбки, короткие просвечивающие платья с очень открытым вырезом, брюки с узкими, расклешенными книзу штанинами
От большой пластиковой косметички исходил специфический запах жира. Там лежала разнообразная недорогая косметика и кремы – набор теней, с полдюжины тюбиков очень темной помады, приспособление для завивки ресниц, тушь, три или четыре лосьона, пачка ваты. В кармашек засунуты противозачаточные таблетки на пять месяцев. Одна из упаковок была начата.
Пакет из норвичского магазина был набит новым дамским бельем. И снова – полная безвкусица, то, что простая деревенская девушка считает очень соблазнительным, чем можно сразить мужчину. Крошечные трусики из алых, черных и пурпурных кружев, вместе с поясами для чулок того же материала и цвета; прозрачные бюстгальтеры, вырезанные до самых сосков и украшенные игривыми бантиками в стратегически важных местах; две ночные сорочки, без лифа, его заменяли две широких атласных полосы, которые перекрещивались от талии к плечам, почти ничего не скрывая.
Под всем этим лежала пачка фотографий. На всех была запечатлена Ханна, каждая выгодно демонстрировала ее достоинства, позировала ли она на приступке у изгороди, смеялась ли, сидя на лошади или на скамейке, и ветер трепал ее волосы. Возможно, это были ее рекламные фотографии. Или, возможно, ей требовались уверения в том, что она красива, или подтверждение, что она вообще существует.
Линли снял со стопки верхнюю тетрадь. Обложка потрескалась от времени, несколько страниц склеены вместе, а часть других покоробились от сырости. Он осторожно пролистал их, пока не нашел последнюю запись, на треть страницы. Сделанная 25 марта 1973 года, она была написана тем же детским почерком, что и предсмертная записка, но, в отличие от той записки, здесь было полно ошибок.
Решено. Уижжаю завтра вечером. Я так рада что это наканец между нами решено. Сегодня вечером мы говорили и говорили, несколько часов пока все не спланировали. Когда все было наканецто решено, я захотела любить его, но он сказал что у нас нет времени, Хан, и на минутку я подумала что может он разозлился, потомучто он даже оттолкнул мою руку, но потом он улыбнулся этой своей милой улыбкой и сказал, дорогая любимая у нас будет для этого уйма времени каждую ночь как толька мы приедим в Лондон. Лондон!!! ЛОНДОН!!! В это же время завтра! Он сказал его квартира готова и что он оба всем позаботился. Не придставляю как я проживу завтрашний день без него. Дорогой любимый. Дорогой любимый!
Линли поднял глаза к единственному окошку на чердаке, посмотрел на пылинки, пляшущие в прямоугольнике слабого света. Он не ожидал, что его могут хоть сколько-нибудь тронуть излияния женщины, умершей так давно, женщины, которая грубо размалевывалась, кричаще одевалась, стремясь разбудить похоть, но при этом мечтала, и пылко мечтала, о новой жизни в Лондоне, который был для нее землей обетованной, землей благодати. Однако ее наивные слова действительно почему-то тронули его. В своей жизнерадостной уверенности она была похожа на умирающее от жажды растение, вдруг расцветшее благодаря чьему-то умению и заботе. Даже несмотря на неуклюжую чувственность, от откровений ее веяло простодушной невинностью. Не знавшая жизни Ханна Дэрроу в конце концов превратила себя в идеальную жертву.