Распутин: жизнь и смерть
Шрифт:
Я его успокоил: «Это случится, если они будут действовать, как я, но, к нашей с вами радости, меня с ними нет…» И все-таки ночью я приказал сжечь знамена Великой армии и все донесения из Парижа. А на рассвете показал Мюрату ложный маневр, которым я обману русских, – и мы перейдем Березину. Надо было видеть, как радовался этот не самый умный и совершенно доверявший мне храбрец!
Все получилось. Я начал наводить ложную переправу южнее городка Борисова и этим маневром обманул адмирала Чичагова (с благодарностью вспоминаю имя этого ничтожества). Освободив для настоящей переправы берег реки севернее Борисова, я приказал понтонерам возвести два моста. Стоя по грудь в ледяной воде, они вбивали в илистое дно брода
Наконец глупец Чичагов все понял и поспешил к настоящей переправе. Нам надо было спешить, по мосту уже били орудия. Копошащаяся масса людей и повозок торопилась перебраться на безопасный берег. Они давили друг друга, стараясь побыстрее войти на мост. Понтонеры и охрана пытались навести порядок. Но напиравшие сзади давили, затаптывали друг друга, люди падали в реку, на лед. Один из мостов рухнул, и великое множество солдат нашло приют на дне Березины… Они так и остались стоять под водой, я видел это… Обоз с московскими трофеями и казной (он вошел на мост последним) оказался там же – на дне, с мертвецами…
Русские уже подходили, когда генералу Эбле, начальнику понтонеров, пришлось взорвать второй мост. И на берегу осталось тысяч десять несчастных, не успевших переправиться. Их порубила в ярости вражеская кавалерия. Так бездарные русские генералы выместили злобу на беззащитных солдатах и маркитантах.
И все-таки после переправы я был в хорошем настроении. Это была первая маленькая победа в череде ужасов. Мне удалось сохранить пятьдесят тысяч солдат. Такова была теперь Великая армия… Замечательно проявил себя при переправе герцог Эльхингенский. Кстати, он доставил мне особенную радость уже во время отхода из Москвы. После неудачного сражения под Красным мне сообщили, что герцог то ли погиб, то ли захвачен в плен (что куда ужаснее). Он – мой любимый маршал. Я назвал его после Фридланда «храбрейшим из храбрых». И какой был восторг, когда я узнал, что тот, которого мы уже было похоронили, жив и, главное – не попал в плен. Редкая победа приносила мне такое счастье! Помню, я обнял герцога Эльхингенского, и мы расцеловались.
Я тогда впервые отметил, что император старательно именует своих маршалов, этих вчерашних плебеев, громкими титулами, которые он сам им присваивал.
– Дальнейшее отступление продолжалось при тридцатиградусном морозе. Падали последние лошади, не имевшие сил тащить жалкие остатки артиллерии, и тут же на них набрасывались люди, вырывая куски мяса из еще теплых трупов… Чаще всего умирали ночью. Костры наших бивуаков горели вдоль всей дороги… опасные костры! Горе тем ослабевшим, кто, немного отогревшись, засыпал возле них в эти морозы. Товарищи их будили, но несчастные умоляли оставить их и засыпали навсегда с блаженной улыбкой покоя. И дорога была покрыта замерзшими улыбающимися трупами…
Но мои усачи-гвардейцы по-прежнему поражали мощью и выправкой. Батальон Старой гвардии, являвшийся ко мне на ежедневное дежурство, всегда был в полном порядке, изумлявшем в те страшные дни. Они по-прежнему расплывались в улыбке, когда видели «своего императора».
В Вильно я смог подвести итоги кампании: Великая армия стала достоянием истории… она осталась в русских снегах. Я собрал маршалов и спросил их совета. Я сказал: «Вы знаете мою присказку: «Париж – как женщина, которую нельзя надолго оставлять одну». Я должен вернуться в Париж раньше, чем туда придут сведения о… случившемся».
«Но путешествие слишком опасно, кругом казаки, Сир», – стали возражать маршалы… Еще раз хочу отметить, Лас-Каз: казаки – это лучшая легкая кавалерия в мире. Они появлялись как привидения, нападали и исчезали. Они терзали наши тылы, перехватывали курьеров – моя связь с Францией была прервана… Однако я сказал маршалам: «Это не более опасно, чем мой отъезд из Египта. Не забывайте, господа, о моей звезде».
Но на их лицах было написано: где она, эта звезда?
Мне и самому было интересно выяснить это до конца. К тому же: жалкая, разбитая армия, привыкшая к поражениям, – что я мог с ней сделать?! И я подытожил: «Итак, господа, я вас оставляю. Я уезжаю, чтобы набрать триста тысяч новых солдат. Нужна новая армия, эта кампания – не конец войны. И русские еще заплатят мне за победы их климата!»
Пятого декабря вместе с Коленкуром я отправился в Париж. А в ночь на девятнадцатое мы уже въезжали в Тюильри… Коленкур вам рассказал об этом путешествии? Принесите мне завтра его рассказ.
– На сегодня хватит, – сказал император и добавил насмешливо: – Вы, как всегда, изнемогли. «Изнеможение» – слово, достойное дам…
Я был уже в дверях, когда он добавил:
– Кстати, Лас-Каз, у вас появилась привычка править мои слова. Этого делать не следует. Стиль – это дыхание… я хочу, чтобы читатели услышали мое дыхание… А ошибки, огрехи… надеюсь, они простят их старому солдату!
Император не прав. Я правил его речь весьма редко, когда ошибки были вопиющи…
Коленкур рассказал мне об этом путешествии в ту самую последнюю ночь в Елисейском дворце, и тогда же я все добросовестно записал. Привожу его рассказ:
«Пятого декабря около десяти часов вечера император и я сели в деревянный возок – грубо сколоченный ящик, поставленный на полозья. На запятках сидели два совершенно замерзших адъютанта в тулупах. Несмотря на то что император тоже был в огромном тулупе, ему должно было быть очень холодно, ибо стояли чудовищные морозы. Из четырех окон возка (весьма дурно застекленных) нещадно дуло обжигающим ледяным ветром. И всю дорогу до Германии я старательно укрывал императора полой своей огромной шубы. Но он совершенно не замечал ни неудобств, ни моей заботы.
Всю дорогу он размышлял вслух. И был удивительно оживлен… и весел, как ни странно! Впрочем, так всегда бывало с ним, когда он принимал важное решение… Много шутил, терзал меня насмешками вроде: «А что если нас захватят по дороге и передадут англичанам? Хороши вы будете, Коленкур, в железной клетке!» (Правда, каков он сам будет в этой железной клетке – ничего не говорил.)
И вообще, к моему изумлению, он будто совершенно не переживал случившееся! Хотя не переживать было невозможно. Я помнил дорогу от Москвы до Вильно – она напоминала гигантское поле сражения. Всюду валялись трупы… До смерти не забуду колодец у пустой избы, где мы останавливались напоить лошадей, колодец был забит трупами французов, и в самой избе лежали полуобгоревшие тела. Это «партизаны» (так именуют русские банды своих крестьян, преследовавших нашу отступавшую армию) заживо сожгли спавших солдат. И куда ни взглянешь, только вороны, на павших лошадях и человеческих трупах. И еще – пурга… ледяной ветер гнал снежные вихри, покрывавшие трупы и падаль белым ковром, что делало картину чуть менее безобразной…
Наконец император перешел к анализу случившегося. Сначала повторил свое любимое: «Меня победил только климат, и русские ответят за эту победу, они будут наказаны!» Потом сказал: «Фортуна была слишком благосклонна ко мне. Я решил в один год достигнуть того, что могло быть выполнено только в течение двух кампаний. Это была ошибка… Но я должен был взять эту столицу Азии. Кто знает, приду ли я сюда когда-нибудь еще?» И начал подробно разбирать ошибки маршалов в московском сражении. Про свои сказал весьма кратко: «Я просидел в Москве слишком долго, надеясь заключить мир. Я совершил грубую ошибку. Но в моих силах ее исправить».