Расшифрованный Достоевский. Тайны романов о Христе. Преступление и наказание. Идиот. Бесы. Братья Карамазовы.
Шрифт:
Словам этим, правда, чаще всего не верят. Так, Виктор Ерофеев, цитируя этот пассаж де Сада и приводя мнение Ж Леля о гуманизме де Сада, как бы предвидевшего ужасы тоталитаризма XX века, кошмар Освенцима и ГУЛАГа, отрицает искренность де Сада на том основании, что в этом же самом эссе де Сад отрицает свое авторство по отношению к "Жюстине", а главное, потому, что в "Жюстине" в лице героини романа показано бессилие и жалкая судьба добродетели: "В представлении Сада добродетель была связана с христианской моралью и "богом". Отвернувшись от этих "химер", Сад отвернулся и от нее, достаточно показав ее немощность в истории Жюстины. Он сомневался в самодостаточности добродетели". К тому же, по мнению Виктора Ерофеева, "в своем творчестве Сад не предложил и даже не попытался предложить никакой серьезной альтернативы пороку".
Что по этому поводу можно сказать?
Что касается "неискренности" де Сада, отрицавшего свое авторство в отношении "Жюстины", то В. Ерофеев не учитывает того прискорбного факта, что сознаться
Что же касается обвинений де Сада в безбожии, в отношении его к Богу и к христианской морали, как к "химерам", в неверии в "самодостаточность" добродетели и в отсутствии в его книгах какой-либо серьезной альтернативы пороку, то и В. Ерофеев, и другие критики де Сада безусловно правы лишь в том, что маркиз действительно отождествил Добродетель с Божеством (не обязательно христианским) и притом сомневался в самодостаточности Добродетели и веры в Бога для искоренения пороков общества и предотвращения преступлений. Но значит ли это, что он отрицал и Добродетель, и Бога всего лишь как "химеры", что он был своего рода предтечей Гитлера, стремившегося освободить людей от пустой иллюзии, именуемой совестью?
Хотя де Сад, как потом Достоевский, всю жизнь боролся с собственными религиозными сомнениями (вспомним ранний "Диалог между священником и умирающим"), он, как можно судить по позднейшим его произведениям, все-таки продолжал верить (возможно, с элементами пантеизма) в существование некоего высшего Божества (не обязательно — Христа).
В произведениях де Сада порок написан выразительно, эстетически, и тем больший ужас должны были, по мысли автора, внушать столь любовно прописанные ужасы. Маркиз, как, кстати сказать, и Достоевский, не отрицал за собой ряда пороков, ибо беспорочен только Бог. "Да, — писал он, например, своей жене, — я распутник и признаюсь в этом, я постиг все, что можно было постичь в этой области. Но, — добавлял он, — я, конечно, не сделал всего того, что достиг и, конечно, не сделаю никогда. Я распутник, но не преступник и не убийца…"
Это очень существенная оговорка. Она прямо перекликается с теми словами де Сада, которым не поверил Виктор Ерофеев, — о том, что он не хочет, чтобы любили порок, и потому изображает его во всей его жути.
Необходимость зла и порока заложены, по де Саду, в само устройство мира, в его, так сказать, онтологическую природу. Де Сад был одним из первых, кто отчетливо сформулировал идею как бы некой "взаимодополняемости" добра и зла, порока и добродетели, их немыслимости друг без друга, и это — еще один поразительный пример переклички некоторых важнейших философских мотивов в творчестве Достоевского с книгами де Сада.
Вспомним знаменитый разговор Ивана Карамазова с чертом. Черт, отрицательное alter ego Ивана, доводит до логического завершения его атеизм и утверждает идею человекобожия:
"— Это меня-то убьешь? Нет, уж извини, выскажу. Я и пришел, чтоб угостить себя этим удовольствием. О, я люблю мечты пылких, молодых, трепещущих жаждой жизни друзей моих! "Там новые люди", решил ты еще прошлою весной, сюда собираясь, "они полагают разрушить все и начать с антропофагии. Глупцы, меня не спросились! По-моему, и разрушать ничего не надо, а надо всего только разрушить в человечестве идею о Боге, вот с чего надо приняться за дело! С этого, с этого надобно начинать, — о слепцы, ничего не понимающие! Раз человечество отречется поголовно от Бога (а я верю, что этот период, параллельно геологическим периодам, совершится), то само собою, без антропофагии, падет все прежнее мировоззрение и, главное, вся прежняя нравственность, и наступит все новое. Люди совокупятся, чтобы взять от жизни все, что она может дать, но непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. Человек возвеличится духом божеской, титанической гордости, и явится человеко-бог. Ежечасно побеждая уже без границ природу, волею своею и наукой, человек тем самым ежечасно будет ощущать наслаждение столь высокое, что оно заменит ему все прежние упования наслаждений небесных. Всякий узнает, что он смертен весь, без воскресения, и примет смерть гордо и спокойно, как Бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то, что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды. Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в упованиях на любовь загробную и бесконечную"… ну и прочее и прочее, в том же роде. Премило!..
— Вопрос теперь в том, думал мой юный мыслитель: возможно ли, чтобы такой период наступил когда-нибудь или нет? Если наступит, то все решено, и человечество устроится окончательно. Но так как, ввиду закоренелой глупости человеческой, это пожалуй еще и в тысячу лет не устроится, то всякому, сознающему уже и теперь истину, позволительно устроиться совершенно как ему угодно, на новых началах. В этом смысле ему "все позволено". Мало того: если даже период этот и никогда не наступит, но так как Бога и бессмертия все-таки нет, то новому человеку
Его центральная тема так выразительно была развита уже в XX веке у Михаила Булгакова в его "Мастере и Маргарите". Там Воланд, призванный упоминанием черта незадачливыми литераторами на Патриарших, по-новому произносит монолог черта из "Братьев Карамазовых:"
"— Но вот какой вопрос меня беспокоит: ежели Бога нет, то, спрашивается, кто же управляет жизнью человеческой и всем вообще распорядком на земле?
— Сам человек и управляет, — поспешил сердито ответить Бездомный на этот, признаться, не очень ясный вопрос.
— Виноват, — мягко отозвался неизвестный, — для того, чтобы управлять, нужно, как-никак, иметь точный план на некоторый, хоть сколько-нибудь приличный срок. Позвольте же вас спросить, как же может управлять человек, если он не только лишен возможности составить какой-нибудь план хотя бы на смехотворно короткий срок, ну, лет, скажем, в тысячу, но не может ручаться даже за свой собственный завтрашний день? И в самом деле, — тут неизвестный повернулся к Берлиозу, — вообразите, что вы, например, начнете управлять, распоряжаться и другими и собою, вообще, так сказать, входить во вкус, и вдруг у вас… кхе… кхе… саркома легкого… — тут иностранец сладко усмехнулся, как будто мысль о саркоме легкого доставила ему удовольствие, — да, саркома, — жмурясь, как кот, повторил он звучное слово, — и вот ваше управление закончилось! Ничья судьба, кроме своей собственной, вас более не интересует. Родные вам начинают лгать, вы, чуя неладное, бросаетесь к ученым врачам, затем к шарлатанам, а бывает, и к гадалкам. Как первое и второе, так и третье — совершенно бессмысленно, вы сами понимаете. И все это кончается трагически: тот, кто еще недавно полагал, что он чем-то управляет, оказывается вдруг лежащим неподвижно в деревянном ящике, и окружающие, понимая, что толку от лежащего нет более никакого, сжигают его в печи. А бывает и еще хуже: только что человек соберется съездить в Кисловодск, — тут иностранец прищурился на Берлиоза, — пустяковое, казалось бы, дело, но и этого совершить не может, потому что неизвестно почему вдруг возьмет— поскользнется и попадет под трамвай!
Неужели вы скажете, что это он сам собою управил так? Не правильнее ли думать, что управился с ним кто-то совсем другой? — и здесь незнакомец рассмеялся странным смешком".
И Достоевский, и Булгаков доказывают нищету человекобожия, неспособного не только даже за тысячу лет создать земной рай и покорить природу, но и предвидеть то, что может произойти в следующее мгновение жизни.
В "Мастере и Маргарите" сатана, обращаясь к Левию Матвею, издевательски говорит ему: "Ты произнес свои слова так, как будто ты не признаешь теней, а также и зла. Не будешь ли ты так добр подумать над вопросом: что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени?.. Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и все живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом? Ты глуп". Ведь весь этот пассаж, почти впрямую повторяющий то, что говорит черт Ивану Карамазову, так же впрямую перекликается соответственно и с тем, что говорил в свое время де Сад. "Ты хочешь, чтобы вся вселенная была добродетельной, и не чувствуешь, что все бы моментально погибло, если бы на земле существовала одна добродетель", — писал он, например, одному из своих корреспондентов. А эта десадовская убежденность в онтологической укорененности зла была, в свою очередь, непосредственно связана с его уверенностью и в том, что подобное устройство мира было бы невозможно, если бы в самой природе человека, созданной Творцом, не было потребностей и стимулов, делающих для человека зло и порок естественно притягательными. Он видел несоответствие этих природных стимулов и потребностей требованиям христианской морали, но в то же время подчеркивал именно укорененность их в самой природе человека, в его инстинктивном, непреодолимо заложенном в нем природном стремлении к удовольствию и наслаждению. И осмеливался даже утверждать, что если Творец создал виноградную лозу и половые органы, "то будьте уверены в том, что он сделал это для нашего удовольствия". Так не наталкиваемся ли мы и здесь, если вдуматься, еще на одну явную перекличку десадовских мыслей с теми мыслями, которые так характерны были для многих героев Достоевского? Для того же Свидригайлова, например, который, вспомним, так парирует обвинение со стороны Раскольникова в том, что он, Свидригайлов, только на разврат один и надеется: "Ну так что ж, ну и на разврат! Дался им разврат… В этом разврате по крайней мере есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожженным угольком в крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и долго еще, и с летами, может быть, не так скоро зальешь. Согласитесь сами, разве не занятие в своем роде?"