Рассказы и крохотки
Шрифт:
Домой поспел Анатолий Павлович как раз к обеденному часу. Жена его кипучая, солнышко Надя, была сейчас во Владикавказе у старшего сына, только что женатого, и тоже путейца. Кухарка приходила к Воздвиженским три раза в неделю, сегодня не её день. Но Лёлька оживлённо хлопотала, чтобы накормить отца. И квадратный их дубовый стол уже накрыла, с веткой сирени посередине. И к ежедневной непременной серебряной рюмочке несла с ледника графинчик водки. И разогрела, вот наливала, суп с клёцками.
В школе, в 8-й группе, училась она прекрасно – по физике, химии, математике, выполняла черчение
Не забывалась, лежала осадком в душе эта сегодняшняя натяжка в зачётке.
Расспрашивал Лёлю про школу. Вся их девятилетка («имени Зиновьева», но это стёрли с вывески) ещё была сотрясена недавним самоубийством: за несколько месяцев до окончания школы повесился ученик 9-й группы Миша Деревянко. Похороны – скомкали, сразу начались по всем группам собрания, проработки, что это – плод буржуазного индивидуализма и бытового упадочничества: Деревянко – это ржавчина, от которой надо очищаться всем. А Лёля и её две подруги уверенно считали, что Мишу затравила школьная комсомольская ячейка.
Сегодня она с тревогой добавляла, что уже не слух, а несомненность: всеми обожаемого директора школы Малевича, старого гимназического учителя, как-то продержавшегося эти все годы и своей светлой строгостью ведшего всю школу в струне, – Малевича будут снимать.
Бегала Лёля к примусу за бефстрогановым, потом пили чай с пирожными.
Отец с нежностью смотрел на дочь. Она так гордо вскидывала голову со вьющимися каштановыми волосами, избежавшими моды короткой стрижки, так умно смотрела и, примарщивая лоб, суждения высказывала чётко.
Как часто у девушек, лицо её содержало прекрасную загадку о будущем. Но для родительского взгляда загадка была ещё щемительней: разглядеть в этом никому не открытом будущем – венец или ущерб стольких лет взроста её, воспитания, забот о ней.
– А всё-таки, всё-таки, Лёленька, не избежать тебе поступать в комсомол. Один год остался, нельзя тебе рисковать. Ведь не примут – и я в своём же институте не смогу помочь.
– Не хочу!! – тряхнула головой, волосы сбились. – Комсомол – это гадость.
Ещё вздохнул Анатолий Павлович.
– Ты знаешь, – мягко внушал, да, собственно, вполне верил и сам, – у новой молодёжи – у неё же есть, наверно, какая-то правда, которая нам недоступна. Не может её не быть.
Не заблуждались же три поколения интеллигенции, как мы будем приобщать народ к культуре, как развяжем народную энергию. Конечно, не всем по силам это поднятие, этот прыжок. Вот они измучиваются мозгами, шатаются душой – трудно развиваться вне потомственной традиции. А надо, надо помогать им выходить на высоту и терпеливо переносить их порой неуклюжие выходки.
– Но, согласись, и оптимизм же у них замечательный, и завидная сила веры. И в этом потоке – неизбежно тебе плыть, от него не отстать. А иначе ведь, доченька, можно и правда всю, как говорится, Эпоху пропустить. Ведь созидается – пусть нелепо, неумело, не сразу – а что-то грандиозное. Весь мир следит, затая дыхание, вся западная интеллигенция. В Европе ведь тоже не дураки.
Удачно свалив сопромат, Лёшка Коноплёв с охоткой подъединился к товарищам, шедшим в тот вечер в дом культуры Ленрайсовета. Собирали не только комсомольцев, но и желающий безпартийный молодняк: приезжий из Москвы читал лекцию «О задачах нашей молодёжи».
Зал был человек на шестьсот и набился битком, ещё и стояли. Много красного было: сзади сцены два распущенных, в наклон друг ко другу знамени, расшитых золотом; перед ними на стояке – большой, по грудь, Ленин бронзового цвета. И на шеях у девушек красные косынки, у кого и головные повязки из красной бязи; и пионерские красные галстуки – на пионервожатых, а некоторые привели с собой и по кучке старших пионеров, те и сидели возле своих вожаков.
Вот как: сплочённо, тесно дружим мы тут, молодые, хотя б и незнакомые: это – мы, тут – все наши, все мы заодно. Как говорят: строители Нового мира. И от этого у каждого – тройная сила.
Потом на передок помоста вышли три горниста, тоже с красными салфетными привесками к горнам. Стали в разрядку – и прогорнили сбор.
Как хлыстом, ещё взбодрили этими горнами! Что-то было затягивающее в таком торжественном слитии: красных знамён под углом, бронзового Ильича, посеребрённых горнов, резких звуков и гордой осанки горнистов. Обжигало строгим кличем – и строгим клятвенным обещанием.
Ушли горнисты таким же строевым шагом – и на сцену выкатился лектор – низенький, толстенький, с подвижными руками. И стал не по бумажке, а из головы быстро, уверенно, настойчиво говорить позадь своей стоячей трибунки.
Сперва о том, как великая полоса Революции и Гражданской войны дала молодёжи бурное содержание – но и отучила от будничного.
– Этот переход трудно дался молодняку. Эмоции специфического материала революции особенно больно бьют по переходному возрасту. Некоторым кажется: и веселей было бы, если бы снова началась настоящая революция: сразу ясно, что делать и куда идти. Скорей – нажать, взорвать, растрясти, а иначе не стоило и Октября устраивать? Вот – хоть бы в Китае поскорей революция, что она никак не разразится? Хорошо жить и бороться для Мировой Революции – а нас ерундой заставляют заниматься, теоремы по геометрии, при чём тут?..
Или по сопромату. Правда, куда бы легче застоялые ноги, руки, спину размять.
Но – нет, уговаривал лектор, и выходил из-за трибунки, и суетился п'oперек сцены, сам своей речью шибко увлечённый.
– Надо правильно понять и освоить современный момент. Наша молодёжь – счастливейшая за всю историю человечества. Она занимает боевую, действенную позицию в жизни. Её черты – во-первых, безбожие, чувство полной свободы ото всего, что вненаучно. Это развязывает колоссальный фонд смелости и жизненной жадности, прежде пленённых боженькой. Во-вторых, её черта – авангардизм и планетаризм, опережать эпоху, на нас смотрят и друзья и враги.