Рассказы к Новому году и Рождеству
Шрифт:
В спину резко ударило – с силой распахнул лапами дверь зверь по кличке Баран. И боль в спине уничтожила наваждение, вернула на грешную землю.
Он дождался грейдера, который выдернул из сугроба машину, поблагодарил Мальвину с широкой улыбкой. Денег предлагать не стал, почувствовал, что она обидится.
– С наступающим Новым годом. Спасибо, Мальвина.
Она решила, что ослышалась, что он сказал «Марина». Странно, откуда он узнал?
Он попрощался и уехал. Марина Львовна долго стояла на дороге, провожая взглядом тусклеющие светлячки габаритов. Улыбалась и верила, что он вернется.
Милиции на шоссе не было. Он приехал в гостиницу, позвонил тете Глаше, отчитался, что дом в целости и сохранности. Услышал в ответ, что молодец, хоть и буржуй. Потом
– Смешная такая тетка с собакой. Сторожиха, должно быть. Они там вдвоем с каким-то дедком живут. Кажется, вдвоем во всем поселке. Представляешь, у них даже электричество с перебоями. И снег лопатой чистят. Но они такие передовые, виски пьют и балыком закусывают! Она мне дала ватные штаны поносить и валенки, пока мое сохло. И накормила. Я даже денег предложить не решился, вдруг обидится? Все-таки русские хлебосольный народ, добрый. С душой.
– Ты помойся хорошо, вдруг там вши или блохи в этой сторожке.
Жена даже не приревновала, узнав, что он снимал у какой-то тетки штаны. Только двумя пальцами выудила из ботинок шерстяные носки, поболтала ими в воздухе, фыркнула и отнесла в помойное ведро.
– Ботинки тоже выкини и брюки, – попросил он.
– Хорошо. А дубленку можно попробовать в чистку сдать.
– Я ее в аэропорту водителю отдам, пусть отчистит и носит.
Утром он побывал на фуршете, был улыбчив и приветлив. Выпил шампанского, заел кислой клубникой и тарталеткой с черной икрой, а после обеда улетел домой, в Лондон.
Марина нарядила елку, накрыла в доме на стол. Грейдер почистил хорошо, и с самого утра начали подъезжать машины, привозить любителей встретить Новый год на даче. Она уговаривала себя, что он, разумеется, не приедет, все она нафантазировала. Но на каждый звук проезжающей машины выглядывала в окно, а ближе к вечеру несколько раз выходила на дорогу, всматривалась в темную даль. Вроде бы просто так, ноги размять. В десять вечера она надела брючки, которые подтягивали живот, нарядную кофточку, пригласила Ивана Тимофеевича, и они встретили Новый год под телевизор, оливье и полусладкое шампанское. А Тимофеевич еще и к виски приложился, назвал самогоном. У горящего камина Баранкин весело катал носом объеденную говяжью кость.
А в двенадцать они вышли с бокалами на улицу, чокнулись около елки под бой курантов и загадали желания. Тимофеич загадал, чтобы еще годик протянуть и чтобы коленки не болели, а Марина – чтобы все было хорошо. Пусть даже ничего в ее жизни не прибавится, главное, чтобы не растерять того, что сейчас есть. И подумала про него, Кая, и пожелала ему счастья.
И он, выпивая в двенадцать бокал холодного, настоящего брюта под бой Биг-Бена, вспомнил про вчерашнюю Мальвину и пожелал ей счастья.
А хеппи-энд? Как в фильмах, которые крутят по всем каналам в новогодние каникулы? Никакого хеппи-энда, по крайней мере на этот раз. Зима у нас холодная, долгая, темная, полгода почти зима.
Анастасия Манакова
We Three Kings [1]
Если пойду я и долиною смертной тени,
Не убоюсь зла, потому что Ты со мной… [2]
Золотое марево висело над раскаленной улочкой, переливалось оттенками, издавало тихие звуки, похожие на стрекот ночных сверчков. Издалека Юзефу казалось, что облако жидкого золота – живое. Что оно, подчиняясь какой-то хаотичной внутренней силе, совершает ленивые движения взад-вперед, раскачиваясь, расплескиваясь, словно мед, жидкими брызгами – то лужицей в пыли дороги, то солнечным зайчиком на воротах дома, то стекая по белой стене маленького, давно не крашенного костела причудливыми пятнами и линиями.
1
Название рождественского гимна.
2
Псалом Давида (22:4).
Юзефова сестра Бронька в подоткнутой мокрой юбке, тяжело покачиваясь, вышла из ворот с корытом мыльной воды, выплеснула воду прямо в середину дороги. Из-за приходского двора, оглядываясь по сторонам, вышел ксендз Немировский в наглухо застегнутом помятом костюме и шляпе, натянутой в этот теплый день до середины ушей, быстро глянул на чумазого Юзефа, сидящего в тени куста, оглянулся на Броньку и поклонился, как говаривал их покойный отец Адам, «бровями». С начала лета, когда в город вошли оккупанты, ксендзу пришлось научиться держать лицо и, как говорит Бронька, «держаться за Бога двумя руками». В первый же день оккупации на двери костела повисла белая бумажка за подписью коменданта и печатью двух мертвых голов, гласившая о том, что любая просветительская деятельность «в национальном духе» будет караться смертной казнью. Службы прекратились, хор мальчиков, особая гордость отца Немировского, был распущен, воскресная школа закрыта, и все, что оставалось делать в эти странные времена, – молиться за закрытыми дверями в темных домах. Единственное, с чем никто не знал что делать, – это природа, смерти и рождения, безостановочный цикл жизни, который не прекращается ни на день. Отец Немировский надевал свой старый городской костюм, прятал под рубашку требник и четки, натягивал на голову шляпу и, оглядываясь ежесекундно, шел туда, где был нужен, – крестить, соборовать, отпевать.
– Пан Немировский!.. – Бронька тяжело распрямляется, держась руками за поясницу, расставляет свои крепкие ноги, облитые солнечным светом так, что кажутся двумя колоннами. – Дайте ж мне белье, что ли? Я бы постирала, что вы ходите весь пыльный, как я не знаю кто.
Ксендз замирает и всматривается в даль, в мелко дрожащий горячий воздух на горизонте. Где-то там железнодорожная станция, и каждый час тишину разрывают гудки идущих составов, которые ворвались в жизнь города в один день и с тех пор идут безостановочным потоком. Что за груз в этих составах – пока не знал никто, но ксендз каким-то образом чувствовал, что ничего хорошего городу это не сулит. Ни городу, ни ему, ни его такой разной пастве, ни миру в целом ничего хорошего не сулили эти составы, эти звуки, этот запах машинного масла и горящего в топках угля, скрип кожаных сапог, колонны мотоциклов, эти люди, которые вошли на улицы чеканным шагом. В подвале закрытого на амбарный замок костела уже сидели несколько неугодных новому режиму человек. Каждый раз, пробираясь ночью по мощеному двору с мешком скудной пищи в руках, воровато оглядываясь через плечо в гулком отзвуке собственных шагов, ксендз Немировский думал о том, что самое тяжкое в пастырской службе – это, пожалуй, не страх быть убитым, а страх не суметь уберечь то, зачем Господь вообще призвал на эту землю каждого из своих слуг. Страх не справиться с этим долгом довлел над ним, и это приводило его в отчаяние.
– Нет, пани Броня, спасибо. Не хочу утруждать вас, – улыбнулся он, поправил галстук под воротничком и пошел вверх по пустой улице, сутулясь так, как будто не 31 год был ему, а все 70.
– Блаженный какой-то, Езус Мария, – буркнула Бронька, подняла корыто и рявкнула на Юзефа: – А ты что сидишь?!.. Дел нет никаких больше?.. Иди помоги, бездельник.
Юзеф дернул плечом, отвернулся и демонстративно принялся кидать мелкие камушки в стенку. Камушки отскакивали, с нежным шорохом ссыпались в траву, постукивая друг о друга. Бронька махнула рукой и скрылась за воротами.
Черный камушек отскочил от стены, ударил прямо в середину золотистой лужицы солнечного света в белой пыли дороги. Она внезапно зашевелилась и поднялась с земли ослепительным роем трещащей золотыми крыльями мошкары. Рой на минуту завис как будто в середине воздуха – между белой землей и горизонтом, затем вздрогнул и устремился вверх по улице.
Юзеф стоял и смотрел, как далекая фигурка, почти растворившаяся в зыбком воздухе, бредет навстречу черным мотоциклам, а над головой ее сияет и переливается живое золотое облако.