Рассказы о любви (сборник)
Шрифт:
Обычные разговоры хозяек, героинь труда и ненаписанных комедий. Самовосхваление в форме справедливого гнева.
Тем временем постоялец, тень в пыльном камуфляжном обмундировании с горбом за спиной, бесшумно открыл калитку (Тишка затявкал), пробрался по дорожке к дому, да и шмыг на свою верандочку и там закопошился. Вышел с ведрами, что-то буркнул издали и двинул по воду. Вернулся, помылся под рукомойником до пояса.
Такая вот мирная картина.
Две Пенелопы дуют чай и смотрят на вернувшегося из странствий человека, который сам себе льет на спину.
— Алексейч, —
— Простите? — фыркая, как конь в овсе, отвечает постоялец.
Хозяйка машет рукой и почти открыто сообщает тетке Алевтине:
— Нелюбимой он какой-то, Валентина (она не может, видимо, воспроизвести слово «нелюдимый». И «Алевтина» у нее не получается).
Новый Одиссей убирается к себе.
Тетка Алевтина же похохатывает довольно. Причем совершенно некстати. Смех у нее низкий, трубный. Несущийся в сторону терраски.
Но там тихо, темно. Ничто не шебуршнется.
— Чуден Днепр при тихой погоде, — ни к селу ни к городу замечает тетка Алевтина и опять изрыгает свой утробный хохот.
Как бы намекая на профессию учителя.
Хозяйка тем временем талдычит свое:
— Тридцать пять лет ему, и никого.
— В смысле?
— Что же человек гуляет. Добро пропадает. Вхолостую живя.
— Какое… добро? — хохочет московская тетка, уже давно сама напряженно размышлявшая на эту тему.
У тетки Алевтины много-много есть на примете девочек и женщин, тоскующих в перенаселенной Москве, но не для них, не для девушек, перенаселенной. Для них-то Москва безлюдная пустыня с волками. Утром на работу, вечером с работы в опасениях, на выходные надо куда-то сходить в гости или с подругой по магазинам, тоска.
А тут вот он, здоровый. При всем своем организме, не кривой не хромой, не заика, не псих, наверное.
Как это он ловко ответил «простите», чтобы ничего не отвечать. И пресек ненужный разговор.
А яблок-падалицы полно по окрестным брошенным деревням, вон сколько вокруг тоже вхолостую стоящих, одичавших садов с малиной, смородиной мелкой, сливами, дикими грушами!
— Он не в Комаровку ли бегает? — вопрошает задумчивая Алевтина.
— Хер яво знает, — зевает хозяйка.
— Ну иди, я чашки помою.
— И то пойду, Валь. Ребята поздно прибегут. У меня аллергия на солнце, я в четыре встаю, я така мочунья, — важно заявляет страдалица и уползает к себе на ведро. Из приоткрытого окна слышен далекий звон струи, как в подойник.
Попили чайку, так сказать. Так-то хозяйка поднимает юбку под деревьями, считая это полезным для сада, но когда тут вечером постояльцев полон двор!
Частые звезды проклевываются на небесах, проступают как знаки судьбы, создают рисунок будущего.
Тетка Алевтина вздыхает, глядя в сторону ушедшего заката.
Нина, вот кто ему подойдет, нелюдимая тоже, фармацевт в аптеке, ее мать недавно умерла, Нина. Ей тридцать семь лет. Однокомнатная квартира в далеком каком-то Дегунино, на краю Москвы. Как они там уживались? Мать спроваживала редких женихов вон. А куда их всунуть было? Тихая Нина, глаза водянистые, большие как буркалы, молчит (на работе готовит микстуры и мазилки и тоже, наверно, молчит).
Ее мать была тоже дальней родней Алевтининого бывшего мужа. Их там родни было как песку. Сага о Форсайтах, клянусь. Все перли в Москву, женились, выдавали замуж дочерей. Невесты, невесты. Свадьбы, обиды.
Прекрасно, думает тетка Алевтина, как думала бы древняя богиня Парка, плетя нити человеческих судеб — и так и сяк их перекрещивая и связывая будущими детьми.
Та тонкая нить судьбы, на которой привязана была эта лупоглазая корова Нина, вдруг затрепетала, забренчала и натянулась золотым лучом, как от небольшого маломощного прожектора, шарящего в глухой тьме.
Что же, другая нить судьбы пока еще провисала как ленивая веревка между лодкой и причалом на берегу.
Но луч сверкнул, шаря и пронзая тьму, заволновалась вода, лодка тяжело заворочалась, плеснула туда-сюда, отошла от мостков — и нате, веревка тоже натянулась и запела. И тут же луч прожектора полоснул по ней, зажег нестерпимым золотом эту мокрую невзрачную бечеву. Она загорелась, распушилась, показала каждую свою ворсинку, как на хорошей художественной фотографии в каком-нибудь лаковом журнале.
Тетка Алевтина затаилась и ждала.
Будущий ребенок тоже затаился там, в прозреваемом далеке.
Тихо было во дворе и в мире, громоздились полные ягод кусты, стояли стеной старые яблони. Сладко пахли вечерние флоксы и табаки.
И тут тень А. А. мигом просквозила сквозь мглу в сторону сортира. Ни скрипа, ни стука не послышалось при этом. Не прошелестела задетая на ходу штанина. Как он так мог дунуть?
Это понравилось старой Алевтине.
Она продолжала выжидать и среагировала на возвращение смутной тени из ада деревенского сортира следующим воплем:
— Доброй ночи!
(Как «руки вверх!», между прочим.)
— Доброй, — растерявшись, ответила тень и на секунду застыла.
— Вы что же как поступаете? — сухо спросила Алевтина.
— Простите?
— Ну так я и знала. Ну вы подумайте! И как же теперь быть? — спросила тетка Алевтина. — И не просите прощения, не прощаю. Никаких ваших «простите».
А он опять чуть не вякнул свое слово-выручалочку, свое «простите», которым прерывал все бабские вопросы.
И А. А. замер на полушаге, как замирает петух, втянув, отшатнувшись, головенку и занеся лапу — но еще не ступив ею.
— Вы сколько должны-то? — строго, даже недоброжелательно продолжала Алевтина.
По силуэту было видно, что петух обомлел, — видимо, А. А. подумал, что тетка обозналась, приняла его за кого-то другого.
— Кто? — брякнул этот половозрелый самец и влип, потому что на самом деле ему надо было бежать на верандочку, накинуть дверной крючок и мигом на топчан, мигом! И с головой одеялом накрыться!
А он как дурак остановился и спросил это свое «кто».
Может быть, у него была совесть где-то там нечиста, что-то он наделал в родных местах и теперь боялся погони?