Рассказы о веселых людях и хорошей погоде (илл. Медведев)
Шрифт:
Дубравка сунула в рот два пальца. Свистнула что есть мочи, резко, как ударила кнутом.
— Браво! — сказал отец Серёжки и Наташки.
Дубравка спрыгнула с лестницы. Независимо прошла по двору. Обернувшись у калитки, она увидела, как к Валентине Григорьевне и оторопевшему руководителю драмкружка подошёл Пётр Петрович.
Он сказал:
— Не нужно мыть уши душистым мылом…
— Да, — сказал старик. — Вы правы. Я смешон… Но я артист, этого вам не понять.
Дубравка шла по верхнему шоссе. Оно было очень прямым. Здесь собирались
Дубравка ушла по шоссе в горы. Она ходила там долго. А вечером она сидела на парапете набережной, слушала море.
Кто-то тронул её за плечо.
— Дубравка!
Рядом стоял старый артист.
— Дубравка, — сказал он, — я хочу тебе что-то сказать.
Дубравка независимо улыбнулась и заболтала ногами.
— Дубравка, извинись, пожалуйста, перед Валентиной Григорьевной за меня.
— А вы сами разве не можете этого сделать?
— Не могу, — сурово сказал артист. — Я сделаю это позже. И, пожалуйста, не воображай о себе невесть что… — Он помолчал и снова заговорил, но уже мягко, почти нежно: — Может быть, это хорошо, что ты не умеешь прощать. Но от этого черствеет сердце. Я не знаю, что хуже: быть мягким или быть чёрствым. Я знаю, например, что ты обо мне думаешь. Я на тебя не в обиде. Если человек вдруг упал, а потом высоко поднялся, то судить его будут по последнему… — Он не положил на Дубравкину голову своей руки, как бывало. Он просто сказал: — До свидания, Дубравка, — и пошёл на другую сторону набережной. Туда, где шумел народ, где витрины устилали асфальт тротуаров жёлтыми электрическими коврами. И снова Дубравке показалось, что у него под пиджаком звенят струны.
…Ночью Дубравка залезла в санаторий учителей и нарвала там букетик гвоздики.
Она пробралась по скрипучим карнизам, по ржавой водосточной трубе. Она уселась на подоконник в комнате Валентины Григорьевны и на испуганный голос: «Кто это?» — спокойно ответила:
— Это я, Дубравка. Я принесла вам гвоздику.
Валентина Григорьевна поднялась с кровати, уселась рядом с Дубравкой. Сказала грустно:
— Почему искусство такое… непримиримое? Почему так неприятно, когда тебя уличают в том, что ты не принадлежишь к нему?
— Это я наврала, что вы артистка, — сказала Дубравка.
— Зачем?
— Не знаю. Извините меня.
Валентина Григорьевна взяла у Дубравки гвоздику, поставила её в стакан с водой.
— Почему ты мне приносишь цветы?
— Это я знаю, — сказала Дубравка. — Я вас люблю.
Валентина Григорьевна прислонилась к стене.
— За что? — тихо спросила она. — Я ведь ничего не сделала такого… Я понимаю, девчонки иногда влюбляются в артистов, даже не в самих людей, а просто в чужую славу. За что же любить меня?
— Вы красивая… Бабушка назвала вас Радугой.
Валентина Григорьевна села на подоконник, свесила ноги и чуть-чуть сгорбила спину.
— У меня бабушка спросила, не влюбилась
Она замолчала. И ей показалось вдруг, что сейчас тишина разорвётся и кто-то злорадный захохочет над ней во всё горло. Потом она успокоилась, и тишина показалась ей значительной, наполненной внимательными глазами, которые благодарно смотрят на неё.
— Расскажи мне об отце этих малышей, Серёжки и Наташки, — сказала Валентина Григорьевна.
Какая-то смутная тревога подступила к Дубравкиному сердцу. Дубравка съёжилась.
— Зачем? — спросила она.
— Просто так… Мне кажется, он славный человек.
— Он странный… Купается ночью. От него табаком пахнет… Зачем вам?
Валентина Григорьевна смотрела на верхушки кипарисов, за которыми на морской зыби перламутрово мерцала лунная тропка.
— Красиво, — сказала она.
— Красиво… — прошептала Дубравка, поймав себя на том, что море и горы стали для неё скучными и мёртвыми, как пейзажи на глянцевитых сувенирных открытках. Она заторопилась домой. Прошла по карнизу и, расцарапав живот о проволоку на водосточной трубе, соскользнула на другой карниз и с него — на подвесную лестницу.
Она кое-что знала об отце малышей Серёжки и Наташки. Раньше она робела перед ним, как робеют ребята перед директором школы. Теперь она чувствовала к нему острую неприязнь.
Он работал в Ленинграде в научном институте. Делал какое-то важное дело. Жена его умерла, когда Серёжке и Наташке было по году.
Говорят, после смерти жены он целую неделю катал близнецов в двухместной коляске и не мог пойти на работу. Потом он забросил коляску, подхватил ребят на руки — отнёс в ясли. Когда малыши подросли, он отдал их в круглосуточный детский сад.
Нынче он приехал к морю на целых два месяца, потому что не отгулял положенный отпуск в прошлом году. Отдыхать он не очень умел. Сам с собой играл в шахматы. Уходил на колхозных сейнерах ловить ставриду. Серёжка и Наташка иногда по три дня жили на попечении соседей. Это он прозвал беспризорную собачонку Кайзер Вильгельм Фердинанд Третий. Встречая курортных знакомых, он говорил:
— Одолжите тысячу рублей. Отдам в Ленинграде.
Соседи и знакомые конфузливо оправдывались, недвусмысленно пожимая плечами. Вскоре они перестали попадаться ему на улице, предпочитая при встрече перейти на другую сторону, или прятались в подъездах домов. А он ходил со своими ребятами или просто один, пропадал с рыбаками на море и, кажется, не жалел ни о чём. Его называли чудаком. Он мог смотреть не мигая. Мог мигать без причины и смеяться в собственное удовольствие.