Рассказы писателей Каталонии
Шрифт:
На самой дальней стене осветилось широкое окно. За стеклом появился крепко сбитый мужчина; он застегнул белый халат, сел. На меня он не взглянул. Я услышал его голос, видимо, он говорил в микрофон:
— Подойдите к пульту. Там вы найдете контрольный текст. Вначале трижды прокрутят соответствующий отрывок, озвученный на языке оригинала; затем он будет показан еще несколько раз, чтобы вы могли порепетировать вслух, проверяя голос и интонации; затем, когда сочтут нужным, вас запишут. Вам дается несколько минут, чтобы ознакомиться с текстом.
Текст лежал передо мною, отпечатанный на тонкой розоватой бумаге. Третий или четвертый экземпляр. Всего две строчки: «Ваше решение, господин управляющий, меня не огорчает.
— Начинайте.
Передо мною (я стою у самого пульта) высвечивается белый экран, мелькают серые и черные разводы, затем возникают две руки, ворошащие кипу бумаг на столе, и, наконец, крупным планом появляется знакомое лицо: это Уолтер Пиджон с его светлыми глазами, честным взглядом и тонкими бороздками морщин на лбу. На нем фланелевая сорочка, вязаный галстук и шевиотовый пиджак; виден только лацкан, и то не весь. В одном из карманов — непременная деталь — массивная трубка. У него лицо человека, который построил мост через Гудзонов пролив и, если понадобится, построит вторично. Почему я не слушал его внимательно? Вот руки снова перебирают лежащие на столе бумаги. По-английски я не понимаю. Когда я учил английский — там, в комнатке цокольного этажа, где было полно кошек и досыхало волглое белье, — преподаватель, белокурый, с нежными белыми руками, на которых желтые пятна никотина казались такими неуместными, говорил: «Speak more fluently»[63] — и потом: «Take it easy»[64], а если слышал подсказку, спрашивал без особой строгости: «What’s the matter?»[65] Ладно хоть могу читать подписи под иллюстрациями в «Colliers»[66]. Вот этот тип действительно говорит fluently[67]. Я ничего не понимаю, а ведь более или менее знаю, что он сказал. Но не слышу, чтобы он произнес «свобода», свобода — это ведь «liberty», кажется, или «freedom»[68], а я не улавливаю ничего похожего. Может, «liberty» и «freedom» — не одно и то же; но какое слово он должен был употребить сейчас? Может быть, «liberty» — всего лишь название корабля. А может, он и вообще не произносит слова «свобода». Ох уж этот дубляж…
Звук выключили. Теперь руки двигаются, но музыкального сопровождения нет. Раньше в этом месте было музыкальное сопровождение. Губы уже шевелятся: я упустил момент. В сущности, говорить — значит придавать дыханию подобие формы; если бы это действие стало видимым, то получилось бы нечто вроде длиннейшей колбасы, почти сходящей на нет там, где произносишь «и». То же самое, что выдувать сигаретный дым. Мне вспоминается один тип: шика ради он пускал клубы дыма якобы в виде Венеры Милосской — сходство достигалось весьма сомнительное. У меня-то кольца получаются, только когда я отвлекаюсь; но стоит мне сосредоточиться — и ничего не выходит.
— Ваше решение, господин управляющий, меня не огорчает.
Он еще говорит — я слишком поторопился. Тут важно успеть подладиться, так чтобы и начало, и середина, и конец фразы и у меня, и у него совпали. От этого все зависит. Выждав, продолжаю:
— Я сумею распорядиться вновь обретенной свободой.
Я распоряжаюсь своей свободой, прохожу пробу в надежде подцепить договор на дублирование; моя свобода дана мне, дабы справиться с необходимостью зарабатывать себе на еду — надо же как-то кормиться два с половиной раза в день. Так что свобода — это когда добровольно делаешь то, что в противном случае пришлось бы делать вынужденно. Разумеется, есть и другой выход, тоже считающийся мужественным, насколько я знаю: лечь в постель, вперить взор в собственный пуп и дожидаться смерти. Для начала проспать целый день, а там, глядишь, сон превратится в небытие. Совершенный способ умереть. Недурная мысль. Победоносные генералы самоубийством не кончают. Хорошенькое было бы дело: Монтгомери[69] стреляется в Триполи, в башне танка.
— Ваше решение, господин управляющий, меня не огорчает. Я сумею распорядиться вновь обретенной свободой.
Сейчас все прошло гладко. Может, я чуточку запнулся на «вновь обретенной». Один человек сумел превратиться в коня, стал першероном, возил возы, груженные тюками хлопка, а в конюшне расплющивал крыс ударами копыт. Но когда пришел его смертный час и он увидел, что ему уготовано вечное блаженство меж облезлых стен и под низкой кровлей небесной конюшни, ему это не понравилось; однако свободы выбора у него уже не было, и он сказал, что всему виной его отец, который тоже-де был конем. Никто не поверил, разумеется, и бедняга умер, прожив в безутешной скорби семьдесят пять лет.
Говорить-то легко. Не знаю только, как сосредоточиться на том, что говорю, чтобы получилось получше. Губы произносят слова сами по себе. Я же думаю о другом. Как раз о том, что не хотел бы думать о другом. Мы всегда отвлекаемся. Мне вспоминается одна девчушка, у нее умерла мать, и она была в отчаянии, потому что не могла не думать о щенке, которого ей подарили за день до этого, и горько плакала. Иногда вы складываете губы для поцелуя, потому что засмотрелись на косогор. Сейчас не очень-то получилось. Наверное, уже прокрутили запись раза четыре, если не пять. Вот теперь пойдет по-настоящему.
Начинаю хорошо. Главное — не сбиться с темпа, чтобы кончить вовремя. Было бы лучше, если бы проба проводилась, когда персонаж остается за кадром и только слышен голос. Трудности, конечно же, преувеличены. Не такая уж это премудрость, что бы там ни говорилось, и платят недурно, пятьдесят песет за сеанс. Я произнес «распридиться».
По микрофону объявляют, что запись начинается. Вот оно. Руки перебирают бумаги в последний раз. Пора.
— Ваше решение, господин управляющий, меня не огорчает. Я сумею распорядиться вновь обретенной свободой.
Готово. Кончил. Я произнес «распридиться»? Надеюсь, что нет. Но возможно, что да.
— Большое спасибо. Вы свободны. Мы вас вызовем, когда понадобится голос вашего тембра.
Я не смог ничего ответить, ни о чем спросить. С микрофоном не поговоришь. Направился к двери. Знал, что хочу сказать. Мне необходимо было, чтобы у меня получилось. И все-таки провал меня не удивил. Беда моя в том, что меня никогда ничто не удивляет. Как будто бы я все уже знал заранее. Дверь-то, наверное, обита пробкой.
Ну и что? Вы что же, хотели бы, чтоб я бился об стены головой, умоляя оформить меня хотя бы на почасовую работу?
Проворство рук
Мы были в Лондоне, Марта и я, сидели за чайным столом с чашками и scones[70] в руках.
Нас пригласила Мария Сечковская. Отец ее, полковник, был в роли главы стола, хоть и безмолвствовал; из-за Иви и ее нареченного все говорили по-английски, а по-английски полковник предпочитает молчать.