Рассказы. Интервью. Очерк
Шрифт:
Однажды на очередном вокзальчике его, как обычно, ожидал громадный автомобиль, куда был втиснут тучный солидный господин в роговых очках, в точности похожий на тучных солидных господ в роговых очках из кинофильмов, — а рядом стояла его, увешанная жемчугом, коротышка-жена. Мистер Раймонд сел с ней на заднее сиденье, и они поехали; машину вел ее муж. Она немедленно сообщила писателю, с какой неописуемой радостью она и ее супруг и комитет предвкушают его встречу с Женской литературной и общественной гильдией, и принялась расхваливать его самого и его книги. «Представляете, за всю мою жизнь ни
Эрнст Раймонд не стал ее перебивать, он только смущенно уставился перед собой. Единственное, что ему было видно, это три двойных подбородка, которые ее муж отрастил себе даже сзади на шее. А она прямо захлебывалась от восторга, разглагольствуя о «Соррелле и сыне»; наконец его терпение лопнуло. «Я совершенно с вами согласен, — сказал он. — Действительно, прекрасная книга. Но, увы, не я написал ‘Соррелла и сына’. Автор книги мой давний друг, мистер Уорик Дипинг [4] ».
4
Джордж Уорик Дипинг (1877–1950) — английский писатель.
И солидный, с двойными подбородками муж в роговых очках, сидевший за рулем, сказал не оборачиваясь: «Опять влипла, Эмили».
Полюбуйтесь на остальных, вот они хвастливо без умолку болтают, на них вешают гирлянды то в одном гнезде ученых стерв-стервятниц, то в другом: эти люди привезли на продажу английский образ жизни, а жизнь американцев они презирают, хотя жадно едят и пьют вместе с ними; эти люди воскрешают теории сюрреализма, чтобы просветить дремучие дамские аудитории, не ведающие о его исчезновении, а тем более о его возникновении; эти люди готовы поведать об этрусских горшках и плошках кучке глупых клушек и денежных горшков в Бостоне. И здесь тоже, в вязкой гуще лекторов, ползущей через засиженный клубами континент, попадаются иностранные поэты, охрипшие трубадуры, сладкоголосые ораторы-однодневки, очумевшие от долларов соловьи, изгнанные барды — нахлебники родины, и среди них — я, собственной персоной, подпевающий вместе с самыми никудышными.
Я спрашиваю себя, не разминулись ли мы второпях друг с другом, один — прозорливый, с чистовиками лекций, в ладу со своей душой, шагающий бодро на запад за щедрым вознаграждением после шумных сборищ в университете штата, а другой — спешащий в обратную сторону со своими лекциями на листках с загнутыми уголками и выводком стихов на полях старательно напечатанного экспромта? Мне стыдно за нас обоих. А вот и следующий, пока еще безгрешный, важно сидит в пульмановском вагоне, (да, брат!) вертя в руках воронку
бокала с бурбоном, окутанный дымом от толстенной сигары, мчится он навстречу бескрайним пространствам, заполненным лицами его внимательных слушателей. У него с собой, кроме литературной клади, новехонькая механическая бритва, она только появилась в магазинах, и он успел купить ее в Нью-Йорке, бритва включается, если надавить на нее большим пальцем, одновременно она разрезает тот самый палец до кости; еще он везет новую пену для бритья в банке, которая открывается при помощи другого, уцелевшего пальца, после чего пена набрасывается не только на лицо, но и на всю ванную, мгновенно застывает, превращая комнату в ледяную, утыканную сосульками пещеру, и приходится звать на помощь двух ехидных коридорных, чтобы вызволить беднягу оттуда; и, конечно, уже куплена нейлоновая рубашка. Он разумеется поверил рекламе, утверждавшей, что в гостинице сможет сам постирать рубашку, за ночь она высохнет, а утром он наденет ее, даже не погладив. (В моем случае глажка вообще не предполагалась, поскольку, как злорадно утверждала одна из газет, я все равно был бы похож на смятую постель.)
На вокзале его яростно приветствует внушительный отряд стриженных под «ежик» крупнейших представительниц университета, тех самых, кто для ловли бабочек культуры запасает сачок, альбом, пузырек с ядом, булавку и ярлычок; они все вместе, кстати, у каждой не меньше тридцати шести ослепительно белых зубов, подхватывают его подчеркнуто деликатно, словно богатую, слабоумную тетушку, чьи дни уже сочтены, и усаживают в автомобиль, который трясется целых пятьдесят миль, не меньше, на предельной для поэта скорости, после чего наш гость только подтверждает правильность догадки всех сопровождающих о том, что он слегка тронулся умом, так как с ярко выраженным британским акцентом сбивчиво отвечал на их простодушные вопросы о названии международной конференции, в которой сейчас мог бы участвовать Стивен Спендер, или о том, как британские поэты относятся к творчеству знаменитого американца, чье имя он не знал, или просто не расслышал. Затем его везут на скромный прием, где всего несколько сотен приглашенных, и все как один уверены, что, прежде чем заезжий лектор взберется на сцену, он должен поддержать себя таким количеством мартини, которое еще и позволит ему слезть с этой сцены благополучно. И вцепившись в шипящий бокал, он сперва снисходительно, потом все более увлеченно, уже не в силах остановиться, дает оценку стихам, подписанным тройными именами тех гермафродитных литературных дам, которые вырабатывают что-то вроде словесной эктоплазмы на заказ, подобно официанту, подающему спагетти, — и тут до него доходит, что самая бойкая из них, богатенькая любительница поохотиться на мелких потрепанных львов (как раз его породы), которых она выслеживает на просторах Среднего Запада, сидя в засаде в кустах, навострив уши и взведя курок, и есть организаторша приема в его честь. О лекции он мало что помнит, кроме оваций и, пожалуй, пары вопросов: «Правда, что молодые английские интеллигенты всерьез увлекаются психологией?» или «Я всегда ношу в кармане томик Кьеркегора. А вы что носите?»
Поздно ночью, у себя в комнате, он заполняет страничку дневника сумбурными, но колкими записями о своем первом выступлении; оценивает достижения американского образования вкратце, в нескольких строчках, которые назавтра потеряют всякий смысл, и, погрузившись в сон, видит себя в густых темных зарослях, где тут же кидается наутек от некой миссис Мэйбл Франкинсенс Мехаффи — в руках у нее поднос с мартини и стихами.
И, наконец, наш измученный, но счастливый поэт отправляется назад в Нью-Йорк, поначалу показавшийся ему нелепой громадиной, не ведающей сна, но теперь, после тяжких мытарств лекционной весны, этот город предстает перед ним пристанищем, желанным, как ломтик теплого хлеба, прохладным, как ведерко со льдом, и незыблемым, как небоскребы.